Сам он напьется потом, ему нельзя пока что. Потому что, стоит Тулигенову расслабиться, и чертями из сказки мгновенно улетучатся все три легендарных маршала, а на их месте в тех же позах останутся два ничем не примечательных полковника и вовсе уж скучный майор. Потому что маршалы – дело рук Тулигенова, который на самом деле и не Тулигенов вовсе (дело было непростое, но два полковника с майором оформили его-таки погибшим на учениях, сочинили новую фамилию и произвели в старшины. Трудно было, попотеть пришлось, но справились).
Тулигенов, единственный оставшийся в живых наследник ушедшего в вечность немногочисленного рода колдунов, живших некогда в песках у иранской границы. Тулигенов, которому ничего не стоит с наступлением полнолуния вселить в кого угодно чью угодно чужую душу. Сочетание получается жутковатое – и прежнее «я» не подавляется полностью, и нововселенная душа не сохраняет свою личность на сто процентов. Что-то вроде сна, когда точно знаешь, что спишь. Но насквозь реально и привлекательно до сладкого ужаса.
Почему-то два полковника и майор зациклились на трех легендарных маршалах, будто пьяницы, что по сто раз за вечер гоняют любимую кассету, мусоля жирными пальцами клавиши магнитофона. К этому они пришли не сразу – кто-то побывал Наполеоном, кто-то Кутузовым, но именно Жуков притягивает до дрожи, даже больше, чем Александр Македонский, страшно хочется побывать Жуковым снова и снова…
А вот с Котовским был конфуз. Явившись и надравшись, он побил посуду, матерно честя первого красного офицера и вождя Первой Конной, а после нацелился бить им морды за Серегу Думенко, Миронова и прочие лихие дела, поросшие быльем для потомков и историков. Хорошо еще, что ни ростом, ни силушкой Котовского майор не обладал, и полковникам без особого труда удалось быстренько повязать его полотенцами…
С тех пор три легендарных маршала стали неизменной повседневностью каждого пьяного полнолуния, потому что Тулигенову все равно. Ему здесь хорошо, он рад-радешенек, что спрятали за другой фамилией и патетической похоронкой. Есть причины. Охотились еще за его дедом и отцом, охотились и за ним самим – и люди Ага-хана, и люди каких-то неизвестных газетам генералов из аравийских песков, и люди Саддама. Тулигенов крепко подозревает, что всем охотившимся за ним требовалась одна и та же душа. Не так уж трудно догадаться, чья.
Тулигенов прижился здесь и ни о чем не жалеет. Родная земля отравлена химией настолько, что даже молоко у женщин – с пестицидами, родных никого не осталось, а два полковника с майором, кроме всего, выхлопотали ему орден за службу родине в вооруженных силах третьей степени и обещают еще много хорошего, только работай. А работать нетрудно, честно говоря – пустяк для потомка колдунов…
К утру, когда три легендарных маршала уже лыка не вяжут, они улетучиваются, а оставшиеся за столом два полковника с майором, как всегда на этом этапе гулянки, садятся писать письмо Горбачеву, предлагая ему в обмен на генеральские звезды для всех троих вручить в пользование чью угодно душу – хоть Владимира Ильича, хоть Карлушки вкупе с Энгельсом. Утром они, ужасаясь похмельно, письмо старательно рвут, а клочки сжигают – хорошо, если вышибут в отставку по несоответствию, а ежели и в психушку загонят? Ну что подумает адресат, как любой на его месте, получив этакое послание?
Дописав эпистоляр, они кое-как доползают до постелей и, не озаботясь снять брюки, проваливаются в мутное забытье. Им снятся маршалы. И тут уж Тулигенов, подлив себе коньячку как следует, глядя на рассвет и ставшую бледной Луну, начинает жить для себя.
…Атилла, которого называли кто бичом божьим, кто молотом божьим, едет по равнине, и вокруг, насколько достигает взгляд, – его конники, и за горизонтом – его конники, и далеко еще до Каталаунского поля, и Европа застыла в смертном оцепенении, ужаснувшись вторгшейся конной орде. И горят города.
Но прелесть тут вовсе не в разрушениях и смертях, не в горящих городах, юных пленницах, жарких сечах и грудах золота. Тулигенов просто-напросто так и остался пацаном, несказанное наслаждение ему приносит одно: то, что он едет во главе неисчислимых конных орд, и все до одного его слушаются. Больше ему ничего и не нужно – лишь, гордо подбоченясь, ехать во главе…
Это приносит несказанное наслаждение. И несказанную боль, вот ведь в чем дело. Только никто об этом не знает. Тулигенов вовсе не тупой чучмек из анекдотов, колдуны с иранской границы всегда много знали, знания их были обширными и многосторонними, в тайнике тулигеновского отца до сих пор покоится груда книг, которые считаются утраченными. Тулигенов мог бы писать гениальную музыку, он знает, что в нем погиб Моцарт, он прекрасно знает, кто такой был Моцарт. Но знает еще, что никогда не сможет вырваться из заколдованного круга, где хлещут водку три маршала и покачивается в седле Атилла. Не оттого, что его держат здесь насильно, вовсе не оттого…
Тулигенову не хватит силы воли, упорства и настойчивости, чтобы пробиваться в композиторы. Ему хорошо и так – кормят, поят, одевают, скоро дадут прапорщика… Все знания, все наследие колдунов не прибавят твердости характера и упорства в достижении цели, если ничего этого нет в самом человеке. Как предупреждал Тулигенова дед, из тряпки и колдовство не сделает стали. Так оно и вышло.
Остается всплакнуть иногда спьяну, утирая слезы растопыренной ладонью. И Тулигенов плачет, пока не уснет пьяным сном.
Наверное, так плакали б и мы, прекрасно сознавая, что в нас погибает Моцарт.
ПОСЛЕДНИЙ ВЕЧЕР С НАТАЛИ
– НАТАЛИ! НА-АТАЛИ! НА-А-АТАЛИ!
Человек упал лицом в узенький ручей, неизвестно где начинавшийся и кончавшийся, петлясто пересекавший зеленую равнину. Хватал губами воду, выплевывал, поперхнувшись, глотал, а руки рвали влажную черную землю, такую реальную, такую несуществующую. Потом оглянулся и всхлипнул.
Охота вскачь спускалась с пологого холма. Взметывали ноги черные кони, над усатыми лицами кавалеров и юными личиками прекрасных наездниц колыхались разноцветные перья, азартно натягивали поводки широкогрудые псы, стрелы лежали на тетиве, дико и романтично ревели рога. Движения всадников были замедленными и плавными, как на киноэкране при съемке рапидом. Беглец двигался и жил в нормальном человеческом ритме, и это на первый взгляд давало ему все шансы, однако страшным преимуществом охоты была ее неутомимость. Он был из плоти и крови, они – нет, хотя их стрелы могли ранить и убивать.
Беглец поднялся, мазнул по лицу мокрой ладонью и побежал к горизонту, над которым тускло светило неподвижное солнце – ночник над столиком с ожившими куклами, прожектор над сценой.
– НАТАЛИ! НА-АТАЛИ! ХВАТИТ!
Ну останови это, умоляю тебя! Останови. Я – твой создатель, твой творец, твой вечерний собеседник, Натали. Я придумал тебя, воплотил, построил, дал тебе имя, разум… а душу? Или ты хочешь показать, что душу обрела сама? Если так, то ты разрушила все мои замыслы, Натали, ты должна была остаться разумом без души… но возможно ли такое?
– ДОВОЛЬНО, НАТАЛИ!
Бесполезно. А охота уже на равнине, повизгивают псы, ревут рога, черные волосы передней всадницы, юной королевы, развеваются на неземном ветру, справа и слева, бросая друг на друга ревнивые взгляды, скачут влюбленные кавалеры, ищущие случая отличиться на королевской охоте, дрожит тетива, и стрелы летят с нормальной скоростью, пока что мимо – кроме той, первой, что угодила в плечо. Господи, Натали, откуда, из каких закоулков необъяснимой памяти ты вытащила эту кавалькаду? Или это ты сама в образе юной королевы?
– НАТАЛИ! НУ Я ПРОШУ ТЕБЯ, НАТАЛИ! Вначале были одни благие намерения. И машина, благодаря таланту создателя опередившая время, умевшая рассуждать, размышлять и отвечать творцу приятным женским голосом, совсем человеческим. Для пущего правдоподобия на одном из экранов светилось женское лицо, напоминавшее Венеру Боттичелли, любимого художника творца. Лицо жило, улыбалось, мило хмурилось. Было бы глупо назвать ее иначе, не Натали.
И была гипотеза, которую следовало проверить.
Убийцами и подонками не рождаются, ими становятся. Для того, чтобы человек стал убийцей, насильником, палачом, необходимо порой еще и сочетание благоприятствующих условий, своего рода питательная среда. Порой век требует десять палачей. Порой – десять тысяч. Какой-нибудь мелкий чиновничек из канцелярии Вены прожил серую, но благопристойную жизнь и умер мирным обывателем, оплаканный родными, – лишь оттого, что родился за сто лет до Дахау и «хрустальной ночи» и оттого не