Только заслышу польку вдали, Кажется, вижу в замочную скважину: Лампы задули, сдвинули стулья, Пчелками кверху порх фитили, Масок и ряженых движется улей. Это за щелкой елку зажгли. Великолепие выше сил Туши, и сепии, и белил, Синих, пунцовых и золотых Львов и танцоров, львиц и франтих, Реянье блузок, пенье дверей, Рев карапузов, смех матерей, Финики, книги, игры, нуга, Иглы, ковриги, скачки, бега.

(«Вальс с чертовщиной»)

Ничего более гармоничного Пастернак не создавал со времен «Сестры»; в рождественской пляске есть, конечно, и что-то зловещее, как во всяком карнавале, каким представляли его люди Серебряного века (вспомним тему ряженых у Ахматовой в «Поэме без героя» – «С детства ряженых я боялась»); однако чертовщина тут ручная, домашняя, чтоб пострашней и поинтересней детям. В остальном царит полное счастье, апофеоз празднества – Рождество уравнивает всех в общем ликовании («Люди и вещи на равной ноге»), и даже усталость – счастливая, легкая, чистая. На этом фоне «Сусальный ангел» (1909) поражает сардонической интонацией:

На разукрашенную елку И на играющих детей Сусальный ангел смотрит в щелку Закрытых наглухо дверей. А няня топит печку в детской, Огонь трещит, горит светло… Но ангел тает. Он – немецкий. Ему не больно и тепло. Сначала тают крылья крошки, Головка падает назад, Сломались сахарные ножки И в сладкой лужице лежат. Ломайтесь, тайте и умрите, Созданья хрупкие мечты, Под ярким пламенем событий, Под гул житейской суеты! Так! Погибайте! Что в вас толку? —

и так далее, в полном соответствии с советской концепцией творчества Блока, отрекавшегося-де от своих романтических мечтаний в пользу кипучей революционной действительности. Никакого отречения тут, конечно, нет, – скорей напротив: «То душа, на новый путь вступая, безумно плачет о прошедших снах». И для Блока, и для Пастернака революция – явление зимнее и ночное, безусловно рождественское; и что-то в самом деле рождается, кто бы спорил, – Блок даже готов был увидеть в революции христианское начало, «весть о сжигающем Христе»; разница в том, что для Пастернака Рождество – праздник, пусть и с несколько зловещими, пугающими коннотациями (все-таки происходит нечто бесспорно великое, при чем, как при всяком таинстве, страшновато присутствовать). Для Блока же Рождество – день не только рождения новой истины, но и собственной гибели; ведь относительно того, с кем из героев «Сусального ангела» отождествляет себя автор, двух мнений быть не может. При совпадении антуража и лексики (даже рифма «щелка – елка» есть в обоих текстах) тональность «Сусального ангела» полярна «Вальсу с чертовщиной», и точно так же полярны трактовки христианства у Блока и Пастернака при множестве внешних сходств. Александр Гладков вспоминает, что блоковские наброски к пьесе о Христе вызвали у Пастернака (как и у многих русских писателей – Бунина, например) резкое недовольство. Он называл этот замысел «интеллигентским либеральным кощунством». «Он говорит, что примирился бы с ним, будь в нем больше крови и страсти, хотя бы и в отрицании…»

Из всего, сказанного Блоком о Христе, Пастернак выделяет только раннее, малоизвестное стихотворение 1902 года «О легендах, о сказках, о тайнах»: «Мы терзались, стирались веками, закаляли железом сердца… И пред ним распростертые долу, замираем на тонкой черте: не понять Золотого Глагола изнуренной железом мечте». Это и впрямь сродни пастернаковскому христианству: «Всю ночь читал я твой Завет – и как от обморока ожил». Но ведь это двадцатидвухлетний, ранний Блок – для позднего Золотой Глагол звучит самым настоящим железом! Этого Пастернак решительно не принимал.

Да что прятаться от этого – Блок по сути своей поэт не христианский (почему Рождество для него и означает собственную гибель): он сознает себя принадлежащим к прежней, дохристианской, титанической вере – вере Ницше и Вагнера, чье мировоззрение играет в лирике и философии Блока гигантскую роль. Вводя в поэму образ Христа, он тут же признается Анненкову: «Я сам глубоко ненавижу этот женственный призрак». Для него существует лишь одна ипостась Христа – сжигающая. Он приветствует его – но пойти с ним не может: тут предел его сил. Этот волхв придет приветствовать Марию – и умрет на пороге пещеры.

Что до Пастернака – Вагнера он в зрелые годы почти не упоминал (хотя, по воспоминаниям сына, иногда слушал по Би-би-си), а интерес к Ницше сделан в «Спекторском» отличительной чертой негодяя Сашки Бальца; правда, презрение относится к ницшеанцам, а не к их несчастному прародителю, – но и сам Ницше ни словом больше не упомянут у Пастернака в художественных текстах. Ни Ибсен, ни Стриндберг, ни немецкие, ни варяжские титаны и юберменши не вызывали у него никакого интереса, кроме общекультурного: «нечеловеческое, слишком нечеловеческое». Есть единственная реплика, записанная Гладковым 10 февраля 1940 года: «Я люблю у Ницше одну мысль. Он где-то говорит: „Твоя истинная сущность не лежит глубоко в тебе, а где-то недосягаемо высоко над тобой“. Это уже почти христианство». Ницше был для Пастернака почти христианином, недохристианином – и потому научиться у него было нечему; для него культ норманнской и скандинавской культуры был тем же, чем для Мандельштама «Надсон» и «девяностые годы»: олицетворением пошлости. В письме к П. Сувчинскому от 23 сентября 1959 года сказаны резкие слова о «христоборчестве»: «Как мог он не понимать того, что его сверхчеловек извлечен и почерпнут из той глубочайшей струи Евангелия, которая уживается в учении Христа рядом с другой, человеколюбиво-нравоучительной его стороной…» Все аморальное, внеморальное и имморальное

Вы читаете Борис Пастернак
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×