пришел к ней весь белый и сказал, что не находит сил на бесповоротный разрыв. Ивинская ждала его на «Малой даче» – так он называл ее «конуру», и так же именовали ее близкие друзья. Оттуда она уехала в Москву, сказав, что не желает больше иметь с Пастернаком ничего общего.

– Да, теперь меня можно бросить, теперь я отверженный, – прибегнул он к последнему аргументу.

– Позер! – ответила она.

– Лелюша, ты скоро все поймешь, – повторял он.

Она не желала ничего понимать.

Вечером он позвонил ей: «Олюша, я люблю тебя!»

Она бросила трубку.

Через несколько дней (в мемуарах Ивинской, как и в «Охранной грамоте», время иногда спрессовывается в интересах динамизма, – у нее это происходит на следующее утро) ей позвонил Поликарпов:

– То, что он выкинул, еще хуже романа!

– Что случилось? Я с ним рассталась и ничего не знаю…

– Поссорились? Нашли время! По всем волнам передают стихи, которые он передал иностранцу…

Сразу после Поликарпова позвонил Пастернак. Оказалось, он написал эти стихи после разговора с Ивинской, понес ей в надежде, что она смягчится (что она уехала и разрыв бесповоротен, он верить не хотел). По дороге к нему подошел иностранный корреспондент и спросил, не хочет ли Пастернак что-нибудь ему сказать. Тот ответил, что потерял любимого человека, и показал стихи.

Такова романтическая версия, которую Пастернак излагал возлюбленной, стараясь как можно убедительнее изобразить свое раскаяние, – однако в действительности все, как всегда, обстояло прозаичнее. 30 января Пастернак отдал эти стихи корреспонденту «Дейли мейл» Энтони Брауну – не для публикации, а для передачи Жаклин де Пруайяр. Отдал он экземпляр, в котором вместо двух последних строф была другая:

Но и так, почти у гроба, Верю я, придет пора — Силу подлости и злобы Одолеет дух добра.

Тема опять некрасовская – «О Муза, я у двери гроба», – и рифма та же самая: «гроба» – «злоба». Тот факт, что Пастернак отдал стихи именно в этом варианте, указывает на разрешение их обнародовать; он не хотел травмировать близких публикацией варианта, в котором шла речь об Ивинской. Так что, по- видимому, разговор о том, что стихов лучше не печатать, – велся не в императивных тонах, если велся вообще.

Мысли рождаются не для того, чтобы погребать их в столе.

Одиннадцатого февраля стихи были напечатаны в «Дейли мейл» – в комментарии разъяснялось, что нобелевский лауреат подвергается травле у себя на Родине.

Пастернак узнал об этом от корреспондента «Дейли экспресс» Добсона.

– Хороший подарок вы преподнесли мне ко дню рождения! – сказал он с горечью и объяснил, что теперь травля выйдет на новый виток. – Мне запрещают принимать людей, – продолжал он. – Но что же делать? Может быть, вы подскажете? Я не могу сидеть здесь безмолвно. Похоже, я своими руками рою себе могилу – здесь и за границей. Я несчастный человек, самый несчастный.

Добсону он показался наивным, неосведомленным о жизни большого мира за пределами его дачи (он и для них был «дачником»). Не жалея красок в намерении растрогать аудиторию, английский корреспондент упомянул даже о седой голове Пастернака, непомерно большой для слабого тела. Чуковский в дневнике за 1959 год тоже записывает, что Пастернак сильно постарел, превратился в «старичка», и неуместной стала казаться его юношеская походка-побежка, – но до тщедушности Пастернака не договаривался и он.

«У меня создалось представление о нем, как о несколько сбитом с толку профессоре, которого сильно побили, и он боится получить новые синяки», – формулировал Добсон.

Переводы статей Добсона и Шапиро (корреспондента Юнайтед Пресс Интернэшнл) были направлены для ознакомления самому Суслову, а тот переслал их Поликарпову.

В Москву в конце февраля ехал премьер Британии Макмиллан. Он намеревался встретиться с Пастернаком и этого намерения не скрывал. Пастернаку позвонили (Евгений Борисович утверждает, что сигнал исходил из Управления государственных тайн при Совете министров СССР) и сказали, что в Переделкине с 20 февраля по начало марта его быть не должно.

Он решил ехать в Грузию. 20 февраля на самолете они с женой вылетели туда, попросив Нину Табидзе не устраивать шумной встречи. Пастернак хорошо себя чувствовал на взлете, но на посадке его затошнило, он весь побелел и еле пришел в себя на земле. Это был его последний визит в Грузию. Нина Табидзе, как могла, пыталась сохранить его в тайне, – и потому шумных застолий в самом деле было немного.

Он, однако, по-прежнему обладал способностью к регенерации. В доме художника Ладо Гудиашвили, в огромной мастерской, которую Пастернак впервые посетил четверть века назад, – был устроен вечер при свечах, с богатым угощением и избранным кругом гостей. Здесь Пастернак увидел молоденькую, девятнадцатилетнюю Чухуртму Гудиашвили – дочь художника. Она была балерина, девушка экзальтированная, со странностями, склонная к депрессиям и внезапным сменам настроения, и притом на редкость хороша собой. Пастернак немедленно встал перед ней на колени, читал ей стихи, гулял с ней по Тбилиси (Зинаида Николаевна на все махнула рукой) – они долго потом переписывались; он по-прежнему умел влюблять в себя – а в нынешнем его состоянии Чухуртма представлялась ему идеальной возлюбленной: печальная, загадочная, вызывающе несовременная… Ладо Гудиашвили нарадоваться не мог на волшебные перемены в облике дочери: вечная Несмеяна начала улыбаться, интересоваться жизнью, расцвела… Она показывала Пастернаку раскопки в окрестностях Тбилиси, он задумал писать роман о Грузии десятого века, о святой Нино, о принятии христианства… Десять дней пролетели быстро; когда Нина Табидзе провожала Пастернаков на поезд (лететь обратно самолетом он наотрез отказался), Пастернак с подножки крикнул ей: «Нина, поищите меня у себя дома!»

В доме Гудиашвили до сих пор хранится рюмка, из которой пил Пастернак в последний раз; он недопил вина, оно испарилось, и на стекле остался кроваво-красный след.

Насколько не хотелось ему покидать привычный распорядок дня и лететь в Грузию – настолько теперь он был не рад вновь оказаться дома, с трудом возвращался к прерванным занятиям и скучал по грузинским друзьям. Его терзали дурные предчувствия, на первый взгляд беспричинные, – но он всегда обладал способностью реагировать на малейшие перемены, на неуловимые воздушные течения; он не мог, конечно, знать, что тут творилось со дня его отъезда и какая сеть плелась, – но чувствовал, что «Нобелевская премия» даром ему не пройдет.

Двадцатого февраля 1959 года, в самый день его отъезда в Грузию, генеральный прокурор СССР Руденко – тот самый, что говорил обвинительную речь от СССР на Нюрнбергском процессе, – направил в ЦК КПСС секретную записку следующего содержания:

«Ознакомившись с материалами ТАСС и Главлита о передаче Пастернаком Б. Л. своего антисоветского стихотворения „Нобелевская премия“ корреспонденту газеты „Дейли мейл“ Э. Брауну, полагал бы необходимым принять следующие меры:

Вызвать Пастернака в Прокуратуру СССР для официального допроса;

Перед началом допроса заявить Пастернаку, что его действия, выразившиеся в сочинении и распространении за границей антисоветских литературных произведений – романа «Доктор Живаго» и стихотворения «Нобелевская премия», которые содержат клеветнические измышления, порочащие советский государственный и общественный строй, и стали оружием международной реакции в проведении враждебной деятельности против СССР, – несовместимы с нормами поведения советского гражданина,

Вы читаете Борис Пастернак
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×