когда он угас!..» Окуджава в нескольких интервью – в том числе и автору этих строк – говорил: «Хорошо, что я не видел людей, убитых мной на войне. Они бы мне во сне являлись, эти люди».

Царь не вызывает враждебности – это в аристократической системе ценностей Окуджавы крайне важно. Гончар вполне может с ним «вдвоем рисковать», причем война и рисование представляются ему делами одинаково опасными. Здесь слышно еще залихватское «Бога побоку», от которого он вскоре откажется окончательно, – но это скорей для каламбура, для парономасии. А суть-то в том, что гончар работает для царя и обращается к нему как ровня, запросто – «царь, а царь!».

Одна из важных особенностей грузинского мира, каким он отображен у Окуджавы, – удивительная его гармоничность. Ведь это мир фольклорный, а в фольклоре всюду разлита гармония, соблюдение раз и навсегда установленного порядка, вера в его благотворность. Здесь и олень должен умереть с улыбкой, иначе он будет невкусным, и даже рыба – в примыкающем к «Фрескам» стихотворении «Храмули», написанное в той же поездке:

Храмули – серая рыбка с белым брюшком.А хвост у нее как у кильки, а нос – пирожком.И чудится мне, будто брови ее взметеныи к сердцу ее все на свете крючки сведены.

<…>

На блюде простом, пересыпана пряной травой,лежит и кивает она голубой головой.И нужно достойно и точно ее оценить,как будто бы первой любовью себя осенить.Потоньше, потоньше колите на кухне дрова,такие же тонкие, словно признаний слова! Представьте, она понимает призванье свое,и громоподобные пиршества не для нее.Ей тосты смешны, с позолотою вилки смешны,ей четкие пальцы и теплые губы нужны.Ее не едят, а смакуют в вечерней тиши,как будто беседуют с ней о спасеньи души.

«Рыбке вменяется полное понимание ее ритуальной роли в „нашем“ спасении», – иронизирует Жолковский в эссе «Хум хау», но ведь у Окуджавы всегда так. Радостная жертвенность – одна из главных составляющих его мира, устроенного фольклорным, единственно возможным, справедливым образом: «Главное – это сгорать, и сгорая – не сокрушаться о том». Это с точки зрения стороннего наблюдателя бумажный солдат «сгорел ни за грош», а с его-то позиции все обстояло иначе. И олень, и храмули (разновидность карпа) радуются, что их едят, и глина – что ее мнут, тут нет и тени ужаса, какой испытывал, скажем, Заболоцкий в «Лодейникове» перед иерархией всеобщего поедания: «Жук ел траву, жука клевала птица, хорек пил мозг из птичьей головы…» Все так устроено, это нормальный порядок вещей, и надо только, чтобы вещи, участвуя в этом порядке, правильно себя вели. Чтобы рыбку ели, не оскорбляя показной роскошью золоченой посуды; чтобы глину мял умелый гончар, а не раб; чтобы охотник убивал оленя правильным образом, не причиняя ему мучений. И чтобы царь, понимая цену гончару, беседовал с ним уважительно.

В эту пирамиду не встраивается только раб, потому что он как раз не умеет вести себя с достоинством. Он дает царю отвратительные подобострастные советы – «меня жалеть опасно», «а ты живи праздно: сам ешь, не давай никому.». Он не понимает, от кого исходит в этом мире настоящая опасность: «Пусть тебе – прекрасно, госпоже – прекрасно, холуям – прекрасно. А плохо пусть – топору твоему!» Раб плох именно тем, что не умеет с достоинством нести бремя, занимать место, определенное ему в мире (в котором он, между прочим, не самый несчастный – имуществом не обделен, милостью не оставлен). И за это он выключен из той картины мира, которую сотворяет гончар: на блюде есть «две красотки зеленых, пять рыб голубых», и даже «черный нищий, поющий последний стих», но раба нет.

Здесь и кроется секрет мировоззрения Окуджавы – по крайней мере в так называемой «политической» его части. Отличие последовательного аристократа от разночинца или мещанина еще и в том, что для аристократа общественная иерархия естественна, и его бунт против мира, так сказать, не онтологичен. Это не протест против мироустройства как такового – это уверенность в его глубокой, априорной правильности, в божественном происхождении, в том, что и мир во главе с Богом структурирован так же, как социум во главе с царем. Штука только в том, чтобы каждый на своем месте вел себя с достоинством, и только. Так вот: именно на переломе, между шестьдесят вторым и шестьдесят четвертым, Окуджаве становится ясно, что наиболее нестерпимым пороком для российской власти является достоинство. Это то, чего не прощают. Заставить не служить, а прислуживаться (не зря в 1963 году в грузинской поездке задумано, а два года спустя закончено стихотворение «Грибоедов в Цинандали»), не сотрудничать, а лгать и доносить. Для российской власти невыносим даже самый лояльный ее подданный, позволяющий себе обладать внутренним стержнем, прямой спиной. Здесь нужен раб, возлагающий всю ответственность на топор, а господину боящийся слово поперек молвить.

5

Главные изменения, как всегда, происходят в тени и тайне. Их почти не видно, но они разительны – почти так же кардинальны, как в 1956-м, когда за какой-то год посредственный поэт вырастает в превосходного, органично сочетающего новаторство и архаику, фольклорность и яркое индивидуальное начало. В шестьдесят третьем он раз и навсегда отказывается от богоборчества: с этих пор из-под его пера не выйдет больше ни одного атеистического текста. (Еще совсем недавно он совпадал с эпохой, с ее грубой и бессмысленной антирелигиозностью – Хрущев, сводя счеты со культом личности, решил заодно уж истребить и прочие культы.) Больше того: в прошлом остаются радостное ожидание перемен, воспевание новостроек, негодование по поводу всяческого старья. Глядя, «как будущее прет из-за реки», он испытывает уже не восторг, а тревогу. Наглядней всего этот перелом в диптихе «Старый дом», – нужно было обладать серьезным мужеством, чтобы свести в один цикл два стихотворения с противоположным пафосом, продемонстрировав собственную эволюцию так бескомпромиссно. Впрочем, может быть, он просто желал показать, что у всякого явления две стороны? (Подробнее о сравнении двух частей диптиха написал историк авторской песни В. Альтшуллер – под псевдонимом М. Муравьев – в эссе «Седьмая строка».)

Первую часть – про девочку, «голубку мою», которую спасают «на рассвете розовом» бульдозеры, сносящие старый дом, – мы привели в главе о «Сентиментальном марше». А вот вторая:

Дом предназначен на слом. Извините,если господствуют пыль в нем и мрак.Вы в колокольчик уже не звоните.Двери распахнуты. Можно и так.Все здесь в прошедшем, в минувшем и бывшем.Ночь неспроста тишину созвала.Серые мыши, печальные мышивсе до единой ушли со двора.<… >Дом предназначен на слом. Значит, кромене улыбнется ему ничего.Что ж мы с тобой позабыли в том доме?Или не все унесли из него? Может быть, это ошибка? А еслиэто ошибка? А если – она?..Ну-ка гурьбой соберемся в подъезде,где, замирая, звенит тишина! Ну-ка взбежим по ступенькам знакомым! Ну-ка для успокоенья душикрикнем, как прежде: «Вы дома?.. Вы дома?!..»Двери распахнуты. И – ни души.

Что-то безвозвратно ушло из этого дома, где шелестят старые газеты, «помня еще о величье своем». Что-то, чего не компенсировать никакими новостройками. Примерно так же году в двадцать четвертом, а кое-кто и попозже, комиссары в пыльных шлемах вдруг догадались, что вместе со старой Россией – в которой отвратительного хватало, что и говорить! – они уничтожили нечто невозвратимое и, может быть, самое главное. Нечто, для чего все и затевалось.

Вы читаете Булат Окуджава
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату