этот текст от Окуджавы, Антокольский записывает: «Очень умные и смелые стихи. Думаю, что петь их нельзя, так как слишком длинны строки (размер киплинговской баллады)». Оказалось, что и киплинговская баллада поется, если усилить цезуру. 1 июля 1966 года Антокольский отмечал семидесятилетие; Окуджава был приглашен и решил, по обыкновению, подарить песню. На одном из выступлений в ноябре 1980 года он рассказывал об этом так: «Я к этому дню рождения придумал какую-то мелодию, чтобы спеть эти стихи, посвященные ему. И я ему спел на дне рождения. А потом мне показалось, что эта мелодия лучше подходит к „Молитве Франсуа Вийона“».
Антокольский записывает в дневник 6 июля 1966 года: «Ну вот и юбилей мой. И поэтический праздник тоже был: Булат Окуджава спел несколько песен, Белла читала свою „Елабугу“, Женя Евтушенко – несколько затянутое стихотворение на смерть Ахматовой.» Присутствовал и Симонов, прочитавший два перевода из Киплинга. Застолье у Антокольского собрало всю литературную фронду – его семидесятилетие отмечалось среди каменного молчания официальных инстанций, которые он разозлил подписью под письмом в защиту Синявского и Даниэля. Большинство собравшихся – Окуджава, Евтушенко, Ахмадулина – тоже были подписантами. Поздравляя Антокольского, Окуджава чествовал не только старого поэта, некогда защитившего его, но и соратника по сегодняшней литературной борьбе; обращение к имени гордого разбойника Вийона было в этих обстоятельствах символично. Жаль, у Антокольского в Пахре не было магнитофона: больше это посвящение никогда не исполнялось.
Что касается «Молитвы» – вероятно, сам автор верил в ее действенность ровно настолько, насколько верит в свое райское блаженство убитый солдат; насколько верит Франсуа Вийон в действенность своих прошений о помиловании. дважды, впрочем, удовлетворявшихся! Об этом пророчески написал Мандельштам: «Виллон дважды получал отпускные грамоты – lettres de remission – от королей: Карла VII и Людовика XI. Он был твердо уверен, что получит такое же письмо от Бога, с прощением всех своих грехов. Быть может, в духе своей сухой и рассудочной мистики он продолжил лестницу феодальных юрисдикций в бесконечность и в душе его смутно бродило дикое, но глубоко феодальное ощущение, что есть Бог над Богом…» Это уже, пожалуй, прямо о мироощущении Окуджавы, провидевшего над «бессильным Богом» некое другое, абсолютное Божество, с чьим всевластием он по-человечески отказывался мириться. Может быть, потому в его обращении к Богу – бессильному, по-человечески близкому, понимаемому как командир одинокого, измотанного в боях подразделения, – чувствуется особое смирение: «Дай же ты всем понемногу». Помногу – нет.
В этом контексте легко обнаружить библейский источник строки про «тихие речи» («Как верит каждое ухо тихим речам твоим»): это книга Царств, 19, 11–12: «И сказал: выйди и стань на горе пред лицем Господним, и вот, Господь пройдет, и большой и сильный ветер, раздирающий горы и сокрушающий скалы пред Господом, но не в ветре Господь; после ветра землетрясение, но не в землетрясении Господь; после землетрясения огонь, но не в огне Господь; после огня веяние тихого ветра, и там Господь». Так, после громов и молний советского романтизма пришел тихий голос Окуджавы – и в нем божественная диктовка ощущалась всего яснее.
Глава третья
СВИДАНИЕ С ПОЛЬШЕЙ
Отношение поляков к Окуджаве и его песням – нечто исключительное: конечно, он был сверхпопулярен и на родине, но фестивалей в его честь тут не проводили – ни прижизненных, ни посмертных. А в Польше – проводят, с 1995 года. Задолго до первой пластинки Окуджавы в России, за два года до первого лондонского и за три до парижского диска в Варшаве вышел долгоиграющий гигант, на котором польские артисты исполняли его песни, а одну (естественно, «Прощание с Польшей») пел он сам.
Окуджава впервые выехал за границу в 1964 году, как раз в Польшу, и называл ее с тех пор своей первой любовью. Дело было, разумеется, не в приступе счастья, обычном для советского человека в связи с любым заграничным выездом; Окуджава вел себя сдержанно – восторг по случаю заграничного выезда он всячески вышучивал в автобиографической прозе. Польша 1964 года была все-таки «заграницей для бедных», поездка – весьма скромной на фоне непрерывных вояжей Вознесенского, Рождественского и Евтушенко, к архитектуре Окуджава был равнодушен, а в бытовом отношении тогдашние Варшава и Краков вряд ли сильно отличались от Москвы. Причина столь страстной привязанности к Польше – и столь редкостного созвучия с ней – прежде всего в особенностях польской истории и сформированного ею гордого, уязвленного, иронического характера. Польша по всем статьям проиграла Вторую мировую войну, горечь поражения всё еще ощущалась – и никакого выхода, кроме этой иронической гордости, не было. В этом разгадка ренессанса послевоенной польской поэзии – в том числе эстрадной, песенной.
Самое интересное тут, что в Польше у Окуджавы был двойник – крупнейшая европейская поэтесса Агнешка Осецка. Случилось так, что в сегодняшней истории литературы она оказалась несколько в тени знаменитых соотечественников – нобелиатов Чеслава Милоша и Виславы Шимборской, и поэзия ее оценивается с некоторым снисхождением, от которого Окуджава и сам порядочно натерпелся: все-таки песенки, легкомыслие. Осецка много писала для кино (например, акапельную песенку из «Ножа в воде» Поланского), для театра (в том числе для собственных пьес, популярнейшей из которых была «Вкус черешни»), для польских эстрадников от Анеты Ластик до Марыли Родович; но выпускала она и замечательные лирические книги, со стихами легкими и грустными, неизменно самоироничными. Всенародная популярность мало способствовала любви литературного начальства – тут они с Окуджавой сходны даже биографически. И спасало ее, как и Окуджаву, прекрасное легкомыслие – великолепное умение на все махнуть рукой.
Впервые Окуджава посетил Польшу в августе 1964 года. В группе было восемь человек: в одном вагоне – философ Валентин Асмус с женой, режиссер Наталия Сац и историк литературы Евгения Таратута; в другом – Окуджава, прозаики Георгий Владимов, Борис Балтер и критик Владимир Огнев. Билеты оказались в разные купе – Владимов с Балтером, Окуджава с Огневым; попытались уговорить соседей и поменяться, чтобы ехать вчетвером, – соседи попались капризные; так попарно и доехали. На перроне 20 августа их встречали молодые польские поэты и критики, Окуджаву хорошо знали, за год до визита вышла большая статья Огнева о нем (с любительской огневской же фотографией). Всех поселили в отеле «Полония», напротив сталинской высотки, выстроенной в 1951 году. На следующее утро Окуджаве устроили студийную запись, одновременно снятую телевидением – оно-то едва не испортило все дело, потому что постоянно лопались осветительные приборы; Огнев больше всего опасался, что лопнет и терпение Окуджавы, но после каждого взрыва он стоически начинал сначала. Наконец записали десяток песен и отправились в клуб «Dziekanka» на Краковском предместье – молодежное музыкальное кафе при Варшавской консерватории, любимое место сбора музыкантов и актеров. Окуджаву с Огневым усадили за стол с тридцатисемилетним Збигневом Цибульским, любимым актером Вайды; спустя два с небольшим года Цибульский погибнет под колесами поезда, пытаясь на ходу вскочить в вагон. Тогда, в шестьдесят четвертом, он был душой польской богемы, хотя последние его работы не имели такого успеха, как «Пепел и алмаз». Рядом с ним сидела Эва Демарчик, знаменитое контральто, звезда польского шансона; у них был роман, которого они и не скрывали.
Окуджаву долго уговаривали спеть, он устал еще на записи, но все были так восторженны и дружелюбны, что он не счел возможным обидеть хозяев. Принесли гитару, он перестроил ее по-своему и, взойдя на невысокую эстраду, хмуро запел; начал с «Песни о голубом шарике», продолжил «Московским трамваем», потом спел «Вы слышите, грохочут сапоги», «Арбат» – и, уже вернувшись за столик, на бис, «Бумажного солдата», вызвавшего наибольший восторг. Подвыпивший Цибульский предложил всем отправиться в «Полонию». Продолжили застолье в номере Огнева, но скоро Окуджава извинился и ушел: «Я устал». А Цибульский до четырех утра пил с Огневым, и Эва Демарчик тут же спала в кресле.
На следующий день был прием у пожилого польского классика Ярослава Ивашкевича, руководителя Союза писателей Польши; Ивашкевич – в молодости эстет, поэт-сюрреалист, в зрелости автор блистательных исторических романов, ничем не напоминал литературного чиновника. Тут же родился анекдот, впоследствии широко известный в России. Ивашкевич рассказал, как Сурков во время своего визита отчитывал польских писателей, как школьников, за отход от партийной линии. После этого грубого разноса Сурков во главе советской делегации прошествовал на торжественный обед и уже иным, дружеским тоном поинтересовался у Ивашкевича: «Ярослав, где у вас тут… по-большому?» Тот широким жестом обвел зал: «Вам – везде!»
