никуда не делось, и вряд ли истребится потом; но говорить о рабстве здесь вряд ли правомерно. Здесь еще и та фольклорная, иерархическая встроенность в мир, о которой мы говорили применительно к «Фрескам». У Окуджавы, что бы он ни говорил и ни писал о свободе, есть чувство этой встроенности, корневой уместности; и свобода для него – прежде всего свобода сохранять свое «я», занимая место в общей симфонии. Галич трактует это понятие куда шире и никаких иерархий не приемлет – для него все это варианты смирительной рубахи. Ни у кого больше из поющих поэтов не было той непримиримости – даже у Кима, который научился у Галича очень многому, взял от него, пожалуй, побольше, чем у Окуджавы, но в жизненной-то стратегии ориентировался на «дорогого Булата Шалвыча», а не на «дорогого Владимира Семеныча» и тем более не на Александра Аркадьевича.
Из всех, кто работал одновременно с Окуджавой, Галич был, вероятно, самым талантливым. Но – скажу сейчас странную и не слишком приятную вещь – нет ничего более противоположного гению, чем талант. Ибо талант – слишком человеческое, и расшифровывать это понятие я не буду, ибо и так, кажется, в этой главе наговорил достаточно, чтобы рассориться с доброй половиной читателей. Но при сочинении этой книги я не раз повторял финал пролога к «Школяру»: всем ведь не угодишь.
Глава одиннадцатая
ПРЕЛЕСТНЫЕ ПОХОЖДЕНИЯ
Сорокапятилетие Окуджава отмечал в ялтинском Доме творчества, где провел с женой апрель и часть мая 1969 года, выезжая то в Мисхор, то в Гурзуф. В Гурзуфе на рынке ему встретился Юрий Карякин, московский философ, историк и публицист, изгнанный из «Правды» и преподающий в школе (он взял спецкурс по Достоевскому, которым постоянно занимался, уйдя из журналистики). Карякин, как большинство идеологов оттепели, пребывал с 1968 года до середины семидесятых в глухой опале. Окуджава почти насильно всучил ему 300 рублей: «Отдашь, когда будут. У меня сейчас много».
Таких историй в семидесятые будет немало – сам Окуджава, разумеется, их не афишировал, но почти все его друзья вспоминают, что получали от него внезапную и крайне своевременную денежную помощь. Войнович впоследствии сформулировал: «Окуджава умеет появляться, когда очень нужен, и проявляться неординарно».
В «Путешествии дилетантов» у Мятлева были странные припадки, когда он, улыбаясь, дрожащими руками протягивал собеседнику деньги. «Я сам был свидетелем этих дурнот. Лицо белеет, на лбу – крупный пот, но глаза открыты, хоть ничего не видят, губы дрожат, как у дитяти, выражение виноватое, и он медленно подступает к вам… подступает… подступает… Однако скоро все и кончается. Посидит минуты две, и снова как ни в чем не бывало. Иногда, подступая вот так, предлагает вам деньги или какие-нибудь иные ценности. В первый раз я от растерянности даже принял от него несколько ассигнаций – так он настойчиво мне их вручал».
Это еще одно свойство «дилетанта» как типа – постоянно чувствовать вину, пытаться хоть так преодолеть ее: вот, возьмите.
Там же, в Доме творчества, жил Василий Аксенов – по его воспоминаниям, именно там, на одном из скромных застолий у себя в номере, Окуджава впервые спел «Песенку о Моцарте», предупредив, что вещь новая, он будет сбиваться.
В мае кишиневские «Кодры» опубликовали написанную за пять лет до того автобиографическую повесть «Как с иголочки» (впоследствии печатавшуюся под названием «Новенький, как с иголочки») – о калужской школе. В «Дружбе народов» с апреля по июнь печатался «Бедный Авросимов», Окуджава напряженно ждал откликов – это была первая его серьезная проза («Школяра» он не брал в расчет – вещь автобиографическая, из личного опыта). Первая реакция была недоуменной; до рецензий дело дошло только в октябре – «Литгазета», как всегда при появлении неординарного текста, опубликовала два мнения. Первое принадлежало уже знакомому нам Владимиру Бушину, не пропускавшему ни одного повода напасть на Окуджаву. Его мнение было уравновешено статьей Г. Шторма «История принадлежит поэту», в которой отстаивалось право автора на фактические вольности и свободные интерпретации, но смысл романа затрагивался лишь по касательной – исторические параллели были чересчур наглядны и затрудняли предметный разговор о книге. Из лагеря до Окуджавы дошел одобрительный отзыв Юлия Даниэля. Безоговорочно приняли роман Василий Аксенов и Фазиль Искандер – их мнение Окуджаве было особенно дорого, поскольку их он считал лучшими прозаиками среди современников. Некоторое влияние Искандера – его восточной витиеватости – ощутимо в исторической прозе Окуджавы; не исключено, что прислушивался он и к историческим стилизациям Юрия Давыдова, которого высоко ценил и как знатока отечественной истории, и как литератора.
Почти каждый день Окуджава писал из Ялты письма пятилетнему сыну Булату, который во время родительского отдыха жил в Москве у бабушки. (Булат в это время – чтобы не путали с отцом – уже получил домашнюю кличку «Антошка», ставшую впоследствии его псевдонимом: прозвали его так в честь любимой куклы – пластмассового Антошки из мультика, синеглазого и белобрысого.) Из этих писем – историй с картинками – получилась потом маленькая детская повесть «Прелестные приключения», изданная в Тбилиси в 1971 году. Эту повесть успели многократно переиздать, профессионально разрисовать – но как песни Окуджавы противятся профессиональному композитору, так и сказка эта, простая и непритязательная, может быть адекватно проиллюстрирована только его дилетантскими рисунками; существуют и вполне серьезные работы о ней, но анализировать «Приключения» незачем – все наглядно. Крэг Кутенейский баран – заимствование из любимого Сетон-Томпсона, чья повесть о горном баране Крэге была любимой книжкой Окуджавы в детстве. Что касается грозного зануды по имени Невыносимый Приставучий Каруд, это загадка как раз для пятилетнего – он получит массу удовольствия, прочитав «Каруд» наоборот. Главное требование Каруда – чтобы все думали и действовали одинаково, а не так, как хотят. Любопытно, однако, что в мире Окуджавы нет злодеев – есть только дураки, от которых все зло.
Но еще, разумеется, в этом мире постоянно идет война, смысл которой давно утерян. Война проникает в эту детскую сказку так же настойчиво, как в сны самого автора, из которых она, по его признанию, не ушла до конца дней. Стрекоза летит, как военный самолет, за ней гонится шмель с пулеметом, по земле танками ползают страшные железные жуки. Почему шмель стреляет в стрекозу, кого преследуют жуки – непонятно. Война идет без причины, цели и конца. Это нормальный фон жизни, ее лейтмотив. Герои этому не удивляются, они приспособились. И когда Змее удается выхватить у Шмеля пулемет, а повествователю – выстрелить в агрессора, это никого особенно не удивляет. А нечего нападать на маленьких и добрых!
В Москве Окуджава показал свои машинописные письма с картинками Белле Ахмадулиной, чтобы ее позабавить, – она и посоветовала сложить из них детскую книжку. Получилась, пожалуй, самая наглядная иллюстрация окуджавовского метода – в детских книжках все отчетливей: в сюжете нет ни малейшей логики. Беспричинная война, таинственные великаны с их непонятными отношениями, немотивированные появления необычных персонажей – чего стоит один Морской Гридиг, тоскующий по своей Гридиане! «Все мы в руках у Молвы и Фортуны». От нас ничего не зависит, но многое требуется: надо любые происшествия встречать без удивления, хранить верность себе и друзьям, никого не бояться, прощать раскаявшихся, не мстить оступившимся, заботиться об уюте скромного быта (не забудем, что на корабле главных героев нашлось место для кастрюли с супом). Что особенно трогает – так это невозмутимость тона: свидетельство внутренней силы, которую безошибочно чувствуют дети.
Летом он много работал в Ленинской библиотеке, изучал зачем-то прессу времен первой русской революции, а осенью принялся за самую загадочную и смешную из своих исторических фантазий.
Странная вещь, непонятная вещь! Недаром кислая рецензия В. Меженкова в «Октябре» (№ 7, 1972) называлась «Странная проза». К Окуджаве приросли определения «элегичный», «романтичный», «печально-ироничный», – но такое бесшабашное и заразительное веселье, как в этой книге, встречается у него редко. «Похождения Шипова» – небольшая, на десять авторских листов, историческая повесть, дышащая неподдельным счастьем, «искрящаяся юмором» (был такой советский штамп), вообще самая безоблачная из окуджавовских книг. Экзотичен и тон, и материал – он обычно писал прозу о первой половине XIX века, а тут залез в 1862 год; у него есть стихи о Пушкине, о Лермонтове, с ними он находился в непрестанном диалоге – а тут Толстой, часто упоминаемый в ответах на вопрос о любимом авторе, но как будто не повлиявший на окуджавовскую стилистику. Из всего корпуса окуджавовских текстов рискну назвать лишь два, кроме «Шипова», продиктованных таким же внезапным желанием, по-нынешнему говоря, «оторваться» – радостно и не без хулиганства: в первый раз – когда он в
