– Как? Правда?

Инициатива в этой их «шуточке» принадлежала Булату – это уж потом мне Юрка рассказывал, во время войны.

Чем интересовался Булат? Ну, скорее всего, литературой. Вот фантастику – я знаю, что он любил. По разговору его чувствовалось, что Жюля Верна он читал. <…> Еще мне запомнилось, как мы с Булатом, как и все в то время, ловили шпионов. В нас тогда сильно это вбили: все вокруг – шпионы, все – враги народа. Если кто-то в шляпе, да еще в очках, а может, еще и с тросточкой! – о-о-о. это уже был шпион! Вообще интеллигент – это было что-то такое, на что следовало смотреть брезгливо. Везде мы искали фашистские знаки. Тогда на обложках тетрадей были рисунки на какую-нибудь историческую или литературную тему – что-нибудь из пушкинских сказок, например. Как сейчас вижу – на обложке русский воин, стоит опершись на огромный меч. И вот мы во время большой перемены разбираем этот рисунок, рассматриваем. И Окуджава.»

Здесь мы прервем воспоминания Михаила Меринова, чтобы вернуться к их кульминационному эпизоду несколько позже. Пока все еще безоблачно: встретили 1936 год, летом Булат снова ездил к тифлисской родне. Там произошла история, о которой он ровно шестьдесят лет спустя написал один из своих «Автобиографических анекдотов», названный «Гений»:

«Это было задолго до войны. Летом. Я жил у тети в Тбилиси. Мне было двенадцать лет. Как почти все в детстве и отрочестве, я пописывал стихи. Каждое стихотворение казалось мне замечательным. Я всякий раз читал вновь написанное дяде и тете. В поэзии они были не слишком сведущи, чтобы не сказать больше. Дядя работал бухгалтером, тетя была просвещенная домохозяйка. Но они очень меня любили и всякий раз, прослушав новое стихотворение, восторженно восклицали: „Гениально!“

Тетя кричала дяде: «Он гений!» Дядя радостно соглашался: «Еще бы, дорогая. Настоящий гений!» И это ведь все в моем присутствии, и у меня кружилась голова.

И вот однажды дядя меня спросил:

– А почему у тебя нет ни одной книги твоих стихов? У Пушкина сколько их было… и у Безыменского… А у тебя ни одной…

Действительно, подумал я, ни одной, но почему? И эта печальная несправедливость так меня возбудила, что я отправился в Союз писателей, на улицу Мачабели.

Стояла чудовищная тягучая жара, в Союзе писателей никого не было, и лишь один самый главный секретарь, на мое счастье, оказался в своем кабинете. Он заехал на минутку за какими-то бумагами, и в этот момент вошел я.

– Здравствуйте, – сказал я.

– О, здравствуйте, здравствуйте, – широко улыбаясь, сказал он. – Вы ко мне?

Я кивнул.

– О, садитесь, пожалуйста, садитесь, я вас слушаю!..

Я не удивился ни его доброжелательной улыбке, ни его восклицаниям и сказал:

– Вы знаете, дело в том, что я пишу стихи…

– О! – прошептал он.

– Мне хочется… я подумал: а почему бы мне не издать сборник стихов? Как у Пушкина или Безыменского…

Он как-то странно посмотрел на меня. Теперь, по прошествии стольких лет, я прекрасно понимаю природу этого взгляда и о чем он подумал, но тогда…

Он стоял не шевелясь, и какая-то странная улыбка кривила его лицо. Потом он слегка помотал головой и воскликнул:

– Книгу?! Вашу?!. О, это замечательно!.. Это было бы прекрасно! – Потом помолчал, улыбка исчезла, и он сказал с грустью: – Но, видите ли, у нас трудности с этим… с бумагой… это самое… у нас кончилась бумага… ее, ну, просто нет… финита…

– А-а-а, – протянул я, не очень-то понимая, – может быть, я посоветуюсь с дядей?

Он проводил меня до дверей.

Дома за обедом я сказал как бы между прочим:

– А я был в Союзе писателей. Они там все очень обрадовались и сказали, что были бы счастливы издать мою книгу… но у них трудности с бумагой… просто ее нет…

– Бездельники, – сказала тетя.

– А сколько же нужно этой бумаги? – по-деловому спросил дядя.

– Не знаю, – сказал я, – я этого не знаю.

– Ну, – сказал он, – килограмма полтора у меня найдется. Ну, может, два…

Я пожал плечами.

На следующий день я побежал в Союз писателей, но там никого не было. И тот, самый главный, секретарь тоже, на его счастье, отсутствовал».

Окуджава здесь никого не называет по именам, однако они легко реконструируются: тетя – Сильвия, дядя – ее новый муж Николай Иванович Попов, бухгалтер из треста, сменивший Вартана Мунтикова («Вартан тоже был добрый и послушный, но глупый, понимаешь?» – объясняла кузина Люлюшка). А секретарь грузинского Союза писателей, к которому Булат прибежал на прием, – руководитель поэтической секции Симон Чиковани, которому Окуджава двадцать шесть лет спустя посвятит стихотворение «Музыка» – «Вот ноты звонкие органа то порознь вступают, то вдвоем.».

Это, пожалуй, единственное его веселое воспоминание о той поездке в Тифлис. В городе ожидали расправ, осенью взяли Михаила Окуджаву, а вскоре и Николая с Владимиром. Вслед за ними арестовали их сестру Ольгу. Эти известия дошли до Нижнего Тагила в ноябре 1936 года – пришла телеграмма, которой Булат не понял: «Коля и Володя уехали к Мише целую Оля».

5

Первый донос на Шалву Окуджаву поступил к секретарю Нижнетагильского обкома Ивану Кабакову от некоего Клековкина, бывшего секретаря парткома Тагилстроя. Бдительный Клековкин неоднократно встречался с Окуджавой на совещаниях, а потом отправился в отпуск в Тифлис, где заведующий культпропом обкома партии Абхазии заявил, что хорошо знает Окуджаву и его брата как оппозиционеров, вожаков антипартийных группировок. Уральский исследователь С. Д. Алексеев упоминает этот факт в книге «37-ой на Урале». Кабаков отлично знал и ценил Окуджаву, но вынужден был «по сигналу» назначить проверку. Он запросил в Тифлисском горкоме ВКП(б) учетную карточку Шалвы Степановича, выписки из протоколов контрольной комиссии – все совпало с тем, что Окуджава указывал в автобиографии. Он ничего не утаил. Серго Орджоникидзе, посещавший Уралвагонзавод в 1933 и 1934 годах, по запросу обкома дал Окуджаве наилучшие рекомендации. Жалоба осталась без последствий. Хотя последствием можно считать и то, что прошлое Шалвы Окуджавы напомнило о себе.

Дальше началось то, что и поныне не получило рационального объяснения – и, возможно, не получит никогда. Строители и хозяева нового мира начали исчезать один за другим. 23 декабря 1936 года в Сочи, в отпуске, был взят Марьясин. Ему вменялось в вину… а, собственно, что могло вменяться? Он сам должен был себя оговорить, это была уже установившаяся практика. И под пытками Марьясин выдумывает невероятное – что 19 августа 1934 года они с Окуджавой задумали покушение на Орджоникидзе.

Дело в том, что во второй – спустя год после первого – приезд наркома на Уралвагонстрой случилась нелепая авария. Из-за ошибки диспетчера и недосмотра машиниста семь груженых товарных вагонов ушли на путь, занятый поездом наркома. Машинисты маневрового паровоза Костромин и Войцеховский увидели, что товарные вагоны вот-вот врежутся в наркомовский поезд, и успели остановить их, подведя под удар свой маневровый паровоз. Машинистов наградили, виновников аварии наказали специальным приказом по управлению Уралвагонстроя, но теперь все это выплыло и преподносилось как диверсия. Сам Орджоникидзе не придал происшествию никакого значения – халатность, мало ли, – и утром как ни в чем не бывало проводил совещание. Тогда же диспетчеры и машинисты были отданы под суд; для руководства стройки происшествие последствий не имело. О нем вспомнили только три года спустя.

Шалва Окуджава никогда не повышал голоса. Сын, кстати, унаследовал эту черту, передалась она и внуку – тоже Булату. Агитпроповец С. Яновский, после расформирования агитпропа перебравшийся на работу в Нижнетагильский горком, вспоминал Шалву как образцового руководителя – «В его отношении к людям было какое-то обаяние». Но в конце 1936 года Булат впервые услышал, как отец кричит – причем по настолько ерундовым поводам, что сын окончательно перестал что-либо понимать. Когда посыльный из

Вы читаете Булат Окуджава
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату