государственной мифологии. Двор структурирован как отдельное государство, но во многом копирует государство настоящее, с его вертикалью, лицемерием и нетерпимостью к изгоям. Кадры перетекают – один из героев двора, кривоногий Петька Коробов, выплясывает себе в ансамбле, в красном галстучке, аккуратист, и хотя Булата несколько коробит в Коробове, простите за каламбур, эта игра в пай-мальчика, он не видит в такой социальной мимикрии ничего зазорного и хотел бы быть на его месте.
Что до прекрасного дворового деления «свой—чужой» и фанатичной защиты своих, так и Советскому государству оно было вполне присуще, только критерий менялся. Именно поэтому государство не возражало против романтизации двора – пусть бандитского, пусть грязного: если Окуджаве-подростку двор представлялся прекрасной альтернативой жестокому и предательскому миру взрослых, то зрелый Окуджава отлично понимал, что и в государстве, и во дворе хватало вранья, нетерпимости, игр в кодекс и отступлений от этого кодекса. Иными словами, пресловутый выбор между произволом блатных и таким же произволом администрации со временем перестает быть принципиальным: оба одинаково жестоки. Да вдобавок подчас смыкаются между собой – как договаривались блатные с лагерной администрацией, по свидетельствам Шаламова. Администрация охотней идет на контакт с блатными, чем с политическими; поэтому мифологизация двора вызывала у советского идеологического чиновничества легкое эстетическое отторжение на внешнем уровне, и то у немногих, – а на внутреннем глубоко одобрялось. Бандиты, а свои.
Восторженные гимны дворам мы найдем в творчестве почти всех ведущих шестидесятников: Аксенова, Битова, Нагибина, Жуховицкого, их младшего современника Дидурова, начавшего печататься в те же шестидесятые. Ролан Быков с неизменной гордостью рассказывал о том, что, когда их двор (он жил на Зацепе) шел драться с соседним, его как самого маленького выпускали первым – задираться. Первым он и получал, после чего с криком «Маленького обижать?!» в атаку кидались серьезные люди.
Те, кого воспитал двор, вписались в советский социум, нашли себя в нем: не без трений, конечно, – но ведь и во дворе никого не принимали в компанию сразу: изначальный конфликт даже способствовал интеграции, становилось ясно, кто чего стоит. А вот те, кто непримиримо ненавидел блатную субкультуру, не договорились и с советской властью, и это одна из причин, по которой вынужден был уехать Александр Галич. У него мы не найдем никакой дворовой романтики. В его песнях много значит дом, и то в метафорическом смысле («Песня об отчем доме» с явным намеком на страну проживания), но никакой умилительной московской топологии, ни слова об арбатских ребятах, о «королях от Таганки до Филей» – словно и не в Москве жил человек. Нет, это не было особого рода независимостью. Это было зависимостью от других вертикалей и идентификаций, принципиально несоветских. А залогом того, что Окуджава в конце концов окажется легализован в СССР (и здесь уже не принципиально разделение на власть и народ – в отношении к нему они оказались едины), – как раз и оказалось его отношение к арбатскому двору. Оно в чем-то сродни отношению к Родине: «Но Родина – есть предрассудок, который победить нельзя». Это то самое обожествление последних, крайних имманентностей, отказ от которых равносилен предательству. Для Окуджавы с его дворянским мировоззрением, в котором предрассудки важнее убеждений, врожденное сильней приобретенного, – Родина и двор, при всех их пороках, остались неотменимыми императивами. Их можно сколько угодно ругать, но необходимо защищать; с ними можно обмениваться упреками, но нельзя покинуть.
В знаменитом интервью Юрию Росту, опубликованном в 1999 году под названием «Война Булата» и доныне служащем главным источником сведений о его военной одиссее, сказано: «Жили мы впроголодь. Страшно совершенно. Учился я плохо. Курить начал, пить, девки появились. Московский двор, матери нет, одна бабушка в отчаянии. Я стал дома деньги поворовывать на папиросы. Связался с темными ребятами. Как я помню, у меня образцом молодого человека был московско-арбатский жулик, блатной. Сапоги в гармошку, тельняшка, пиджачок, фуражечка, челочка и фикса золотая. Потом, в конце 40-го года, тетка решила меня отсюда взять. Потому что я совсем отбился от рук, учиться не хотел, работать не хотел».
Как это уживается – идеализация двора, вечные клятвы в любви к нему, утешительно-ласкательное «дворик», нежные воспоминания о героях отрочества, «слетались девочки в наш двор в часы рассветные, они нас лаской окружали и жужжали», и Ленька Королев, наконец, – и это признание: поворовывал, пил, девки? Да очень просто: двор заменил уничтоженную, растоптанную семью. Ах, вы так? Так я достигну пределов падения, и тут буду первым, на дне, в полной независимости. Эту отчаянную решимость почувствовали – и Булата зауважали. Сохранилась фотография: он в школе играет Челкаша; похож, хорош, выражение самое зверское. Гранд в изгнании. «Двор» и «дворянство» – не зря однокоренные слова, и вряд ли при лучших дворах Европы в рыцарские времена нравы были сильно мягче, чем во дворе дома 43. В повести «Приключения секретного баптиста», в которой почти все романтические сюжеты его ранних песен подвергнуты жесточайшему ироническому переосмыслению (1984 год, от романтики мало что осталось), эти нравы описаны так:
«Ребята были во дворе разные, и судьбы у них были тоже разные, и среди них было много таких, как Андрей, детей врагов народа. Как это водится у детей, один из них был главным. Это был Витька Петров. Ему было уже почти шестнадцать, и он собирался бросать школу и идти на завод. „Мы рабочий класс“, – говорил он и при этом страшно матерился. Каждому из своих подчиненных он дал кличку: Юрку Хромова, например, он назвал шпионской мордой, потому что отец Юрки был английским шпионом; еврея Моню – жидом; Андрея – троцкистом (Андрей Шамин – протагонист Окуджавы. –
Игры были разные, но чаще всего играли в Чапаева. Конечно, Чапаевым всегда был Витька, а остальные – беляками. Они должны были набрасываться на него, а он кричал: «Врешь, Чапаева не возьмешь!» И бил ребром ладони по чему попало: «Бей троцкистов! Бей жидов!»…Хрясь-хрясь… «И тебе, шпионская морда!.. И тебе… И тебе!..» Хрясь-хрясь… После игры, усталые, но счастливые, они обычно отдыхали на скамейке, обмениваясь впечатлениями и хвастаясь ранами. Иногда Андрей говорил: 'Эх, вот бы нам всем на баррикадах очутиться!.. ' И тогда Витька беззлобно, по-дружески проводил по его лицу: 'Куда тебе, троцкист… ' Все смеялись. 'Да я знаю, – виновато улыбался Андрей, – но ведь хочется…»
На Витьку никто не обижался. Витька был свой. И когда однажды во двор пришли чужие ребята и стали приставать к Моне и даже ударили его, Витька накинулся на этих ребят, бил их и приговаривал: 'Нашего жида бить?! А вот вам, так вашу!.. ' Затем взял одного из чужих за шиворот и сказал Моне: «А ну-ка, жиденок, дай ему». Моня сначала заколебался, но Витька прикрикнул, и Моня ударил парня по лицу. В этот момент Андрей восхищался Витькой, потому что Витька заступался за слабого, а кроме того, проучил хулигана, оскорблявшего национальность, как фашист».
Героев этого двора Окуджава воспел многократно: адресатом песенки о Леньке Королеве был Борис Федоров, который, правда, пришел с войны живым. Прототип Королева – Ленька Гаврилов, о котором Окуджава рассказывал Шилову, что был это обычный рыжий парень, не заводила, не лидер, ничего королевского, «но почему-то мне его ужасно жалко было, когда он погиб». Нинка Сочилина – первая московская любовь Окуджавы – упомянута в «Упраздненном театре» под своим именем: она дочь того самого слесаря, с которым так и не смогла договориться двадцатипятилетняя Ашхен. Петька Коробов, которому посчастливилось попасть в ансамбль «Джаз веселых поварят» и выплясывать там под песню «Эх, хорошо в стране советской жить!» – написал ее Владимир Лебедев-Шмитгоф, на чьей дочери Окуджава четверть века спустя женится. Юрка Холмогоров, внимательно следящий за войной в Испании и много рассказывающий о будущей войне…
«Во дворе становилось легче. Тут бушевали иные страсти, их грохот сотрясал землю, но это был возвышенный грохот, а не томительное, почти безнадежное домашнее увядание. Шла гражданская война в Испании, все было пронизано сведениями о ней, в мыслях о ней растворялись изможденные лица мамы и бабуси, их глухие голоса».
Мир арбатского двора описан многократно. Частым гостем до войны был тут шарманщик – сочиняя «Песенку старого шарманщика» или «По Сивцеву Вражку проходит шарманка», Окуджава использовал личный, а не книжный опыт. Старьевщики, непременный дворник-татарин (их дворника звали Алим), китайцы-фокусники – но у дома 43 была волшебная особенность: напротив, в доме 30, располагался (и