В эпоху кризиса смыслов большое искусство редко апеллирует к человеческому. Это досадно, нет слов, но неизбежно, поскольку слов в буквальном смысле нет, как о том и пелось в давнем «Подростке»: «Ты прав. Слов нет. Ты прав». Зато есть ужас и восторг ― при виде бесстрашного эквилибриста, разгуливающего над бездной, как по асфальту, сколько бы он ни жаловался, что «налетели черные, выбили балансир». Если говорить об издержках более серьезных, придется заговорить о щербаковской аудитории, за которую, впрочем, автор отвечает лишь в очень малой степени (никогда не соглашусь, что не отвечает вовсе). Но ведь и Бродский, серьезно говоря, не виноват в том, что у него такие противные эпигоны; у Щербакова настоящих эпигонов нет ― слишком сложно то, что он делает, и чтобы ему подражать, надо владеть стихом и гитарой довольно прилично.
Иное дело, что щербаковскую неуязвимость, бегство от «человеческого» легко принять за высокомерие, за непробиваемую броню, за которой так любят скрывать свою настоящую, безрадостную пустоту неоквазипостструктуралисты, имя им легион. Всякие умные слова им тоже очень нравятся (на сайте, посвященном творчеству Щербакова ― www.blackalpinist.com/scherbakov, ― есть целый раздел «Словарь заморских слов»); Щербаков всегда употребляет их иронически, а те, кто о нем пишут, любят произносить всерьез. Людям высокомерным и уязвленным нравится в песнях Щербакова именно кажущаяся защищенность, они охотно разделяют его презрение к быту ― но неспособны разделить его отчаяние; с наслаждением подражают его иронии ― но превращают ее в дешевый снобизм, потому что не понимают щербаковского восторга и благодарности ― или, иными словами, его религиозности, и не новозаветной, и не ветхозаветной, а какой-то дозаветной, грозно-младенческой, из самых первых дней творения, когда еще свет только отделялся от тьмы и плавали в тумане расплывчатые сущности. Такая память дана не всем ― и тем, кому она не дана, остается учиться у Щербакова самому легкому: презрению. Увы, без таланта оно мало чего стоит.
Я не специалист, к сожалению, в музыке; терминология музыкальных критиков мне недоступна. Для меня «Если» ― явление все-таки литературное, хотя оно и остается замечательным примером того, как слово перестает описывать мир и становится его частью. Вместе с тем я не могу не оценить изобретательности и блеска щербаковских аранжировок, которые вот уже многие годы осуществляются автором вместе с Михаилом Стародубцевым, профессиональным музыкантом-мультиинструменталистом. Начиная с сюрреалистического, веселого и кошмарного альбома «Ложный шаг» (1998), Щербаков все чаще предпочитает звучание мажорное, сладкое, почти попсовое временами, и в сочетании с достаточно драматической интонацией его песен это создает эффект забавный и полезный, вроде улыбки чеширского кота над царством сплошной бессмыслицы; отсюда же и жизнерадостная улыбочка, застывающая на лице исполнителя во время пения. Все это вместе делает слушание Щербакова занятием чрезвычайно веселым ― и, пожалуй, целительным.
Стругацкие и другие
Константин Лопушанский только что выпустил «Гадких лебедей», Герман-старший на шестой год доснял «Трудно быть богом», Федор Бондарчук запускается с «Обитаемым островом», а Голливуд только что купил «Пикник на обочине». В киноосвоении Стругацких не было бы еще ничего сенсационного ― странно, скорее, что мировое кино так долго ходило мимо этой кладовки сильных сюжетов и уродовало все, за что бралось. Даже Тарковский сделал из Стругацких нечто совсем для них не характерное.
Это ведь только казалось, что предсказания Стругацких не сбываются. Скажем, в «Отягощенных злом» упоминается горком партии. Ошиблись, ошиблись! Но ведь Борис Натанович предупреждал в комментариях: там не сказано, какой именно партии! И в этом смысле именно «03» ― с их конфликтующими молодежными организациями и общегородскими погромами по инициативе борцов за чистоту ― воспринимаются как сбывшееся пророчество.
Перестройка не приближала, а переносила сроки исполнения «Стругацких» предсказаний. Она выпустила пар, но предпосылок взрыва не уничтожила. Эти предпосылки ― в самой человеческой природе, с которой Стругацкие и работали, минуя социальное. То, что мода на Стругацких пришла именно после окончательной компрометации любых социальных утопий, связано с тем, что для Стругацких эти утопии не существовали. Ни коммунистический, ни капиталистический рай не отменят человеческих трагедий, и главная из них ― та, что все люди друг для друга ДРУГИЕ.
К этой мысли умные братья («Братья по разуму» ― частенько называли их фаны) подошли не сразу. В сущности, все их зрелые книги именно о том, как человеку существовать рядом с «чужим». И только в 1984 году ― отлично помню шок от заключительной части трилогии о Каммерере ― авторы сделали грозный вывод о том, что Других мы придумываем сами. Проще говоря, мы давно ими являемся друг для друга, ибо человечество вступило на путь, окончательно разделяющий его на две непримиримые социальные группы. Вчера еще монолитное, решавшее одни и те же проблемы, человечество сегодня разделено на два принципиально разных класса. И пойди пойми, как с этим жить. На «Знание ― сила», где печаталась страшная повесть «Волны гасят ветер», у нас в журфаковской читалке стояли очереди. И, шепотом на лекции обсуждая с друзьями дочитанную вещь, я, помню, говорил: «Да ну, не может быть. Какие два вида внутри одного человечества? И с какой вообще стати оно должно на них поделиться?»
Но прошло десять лет, и все стало понятно. Стало ясно, что антропологически Другие ― существуют. А как с ними обходиться, мы пока не понимаем. Это ведь не aliens из космоса. Это сосед по планете, которого вчера еще принято было цивилизовать, ублажать, приводить к общему знаменателю… А после 11 сентября, горящего Парижа и погромленной Кондопоги становится окончательно ясно, что люди-то все разные и бояться надо было не склизкой инопланетной твари, а себя самого.
Почему Голливуд купил «Пикник» ― понятно. Уже известно, что из всех линий жутковатой повести (нигде фантазия Стругацких не была так безвыходно мрачна) у американцев осталась только история сталкера, пробирающегося в Зону и торгующего краденым. У Стругацких (не у Тарковского!) главный ужас был в том, что вот совсем рядом с нами существует нечто принципиально непостижимое. И что же мы с этим делаем? Перво-наперво используем для взаимных убийств или, в крайнем случае, для удовольствий. Ведь чудесами Зоны активнее всего интересуются военные да индустрия развлечений. Этот главный пафос повести ― способность человечества даже из чуда прежде всего устроить конфликт, а из благодеяния убийство ― совершенно Тарковского не заинтересовал. А зря. Американцы теперь сообразили ― вот и приступают к экранизации, ставит Дэвид Якобсон. Им сейчас эта история о благих намерениях очень ко времени ― Буш ведь тоже все добра хочет. Как Рэдрик Шухарт, который ради счастья всего человечества швырнул доброго и чистого мальчика в мясорубку. Счастье еще будет ли, нет ли, уйдет ли кто обиженный и вообще уйдет ли живой ― вопрос открытый. А мясорубка уже здесь, вот она. Потому что играть с Другими можно только по правилам Других: человеческие категории не работают.
Лопушанский, режиссер «Писем мертвого человека», перенес действие «Лебедей» в маленький город Ташлинск; уже сейчас можно сказать, что Лопушанский второй раз в жизни прыгнул выше головы: «Лебеди» ― удача несомненная, но, господи, какая же это грустная удача. Пафос «Гадких лебедей» аккуратно вывернут наизнанку. У Стругацких жестокое будущее побеждало, и герой-интеллигент отвергал его, потому что в дивном новом мире делать ему было нечего: «Не забыть бы мне вернуться». Если будущее прекрасно, но жестоко ― к чертям такое будущее. Это был выбор Кандида из «Улитки на склоне»: пусть побеждают прекрасные, умные, честные, я никогда не смирюсь с их победой, потому что задача человека ― вставать на пути прогресса, когда он бесчеловечен.
«Гадкие лебеди» Лопушанского ― ответ братьям Стругацким сорок лет спустя. Братья, какой, собственно, прогресс? Вам казалось, что «будущее беспощадно по отношению к прошлому»? Это прошлое беспощадно. И никакому будущему оно тут не даст ни малейшего шанса. Вы думаете, вы всемогущи? Дудки.