Полная нежности, она гладила его по коротко остриженным вихрам, а Васильку было очень не по себе от этой ее ласки, и он стыдливо уклонялся. Но в такие минуты мальчик готов был на любые невзгоды, лишь бы облегчить жизнь матери. После смерти отца он стал любить ее вдвое сильней.

Мать неожиданно повеселела.

Как-то в погожий выходной день она обула свои белые, купленные еще отцом туфли, взяла маленькую сумочку и пошла, наказав Васильку присматривать за Насточкой и никуда не отлучаться из дому. Вернулась она под вечер, веселая, быстрая, по-прежнему красивая и ласковая. Она долго и радостно играла с Насточкой, гладила по голове Василька, но в душе сына вдруг возникла к ней непонятная, ничем не объяснимая враждебность. Правда, он тогда ничего не сказал ей, а, тихонько выйдя из дому, направился к карьеру и до сумерек просидел на обрыве.

Через несколько дней обида улеглась; мать, веселая и добрая, как всегда, много работала, вечером приходила усталая и успокоенная. Но однажды в какой-то праздник она поднялась очень рано, сбегала в магазин, тщательно убрала в комнате, приготовила посуду и сказала Васильку, что он, если хочет, может погулять, потому что к ним придет гость. Василек сразу насторожился, насупился, гулять не пошел, а залез на крышу сарая и стал высматривать гостя. Им оказался Кузьмиченков – бухгалтер завода, уже не молодой человек, который всегда ездил на велосипеде с пристегнутым к раме портфелем. Василек убежал на карьер и до полуночи не возвращался домой.

А мать в тот вечер долго не ложилась спать: все ждала сына. Она, конечно, сразу почувствовала его отчужденность и вздохнула, когда он, придя, молча завалился на кровать, потом всплакнула и сказала, что он еще мал и не понимает всего, что нужно было б понять. Какая-то жалость к матери на мгновение шевельнулась в его душе, но понять мать окончательно он действительно не мог, а главное – не хотел.

Что-то в нем ожесточилось, он утратил свою прежнюю искренность, избегал оставаться с ней наедине. И когда год назад мать привела в дом Кузьмиченкова и сказала, что он теперь будет их отцом, Василек понял: тут ему оставаться нельзя.

Два дня спустя он взял новую рубаху, зимнюю отцовскую шапку, три червонца полученных накануне денег и отправился на станцию. Там сел в пригородный поезд и приехал в Витебск. В его кармане лежала потрепанная газета с объявлением о приеме учащихся в школу ФЗО. Так Василь Глечик перешел на свой хлеб.

Дома он не сказал никому, куда поехал, за что и на кого обиделся. Мать, видно, немало пережила, пока отыскала его в Витебске, приехала, просила вернуться, а главное – не обижаться, но он молчал, ни слова не сказал ей при встрече, не отвечал на письма. В начале войны он узнал, что Кузьмиченков пошел в армию, а мать с Насточкой остались одни. И парень тогда заколебался. Он знал, что перед той бедой, которая неудержимо катилась на восток, ему надо быть ближе к матери, но прежняя обида нет-нет да и давала еще о себе знать.

Пока он взвешивал и раздумывал, немцы подошли к Витебску, и нужно было спасаться самому. Василек прицепился на станции к заднему вагону последнего поезда и, где пешком по шпалам, а где в эшелонах, добрался до Смоленска. Видно, в огромном людском горе растворилась и его обида. Осталось только болезненное сознание своей так поздно понятой несправедливости к матери…

Глухая тьма наконец целиком завладела сторожкой; потухли последние искорки в печке. Стало холоднее. Дружно посапывали красноармейцы, похрапывал старшина, а Глечик широко открытыми глазами смотрел во тьму. Завтра может настигнуть его беда, он может погибнуть. Это будет его первый бой с ненавистным врагом. Но не страх смерти, не жалость к себе терзали парня в эти последние минуты покоя.

– Мама, дорогая моя мамуля, – беззвучно шептал во тьме Глечик, – простишь ли ты когда-нибудь мое непослушание, мои глупые выходки? Почему я был тогда таким дурнем, зачем оставил тебя – родную, единственную мою? Как ты теперь там, во вражьем плену, одна? Что сделают с тобой кровавые изверги и кто заступится за тебя?..

11

Тем временем старшине Карпенко снился несуразный, тягостный сон.

Чудилось ему, будто вот в этой сторожке у печки, на том месте, где разлегся Витька Свист, сидит его, Григория Карпенко, отец. Строгий, озабоченный, сгорбленный от нелегкой житухи старик закручивает взлохмаченный седой ус, хрипловатым голосом говорит: «Вот что, сыны. Как себе хотите, а надел больше делить не будем. Пока я жив – не дам. Доделились – с сохой повернуться негде. Ляксей пусть живет, остальные геть в свет – своего хлеба искать».

И тут видит Карпенко: из тьмы выступают его братья – старший Алексей, хромой Ципрон, сварливый Никита, а с другой стороны он, младший, Гришка. Как и тогда, лет пятнадцать назад, злой, горластый Никита в ответ на отцовские слова сорвал с головы замусоленную от пота шапку и, ударив ею об землю, закричал: «Ага! Любимчику, старшенькому, черт его дери! А мы что? Куда мне четверых босяков девать? Куда? Говори, отец!» – бил себя кулаком в расхристанную грудь Никита.

Братья загудели, задвигались, недовольные отцом, вытянули жилистые руки и стали наступать на него, готовые растерзать сгорбленную фигуру у печки. Но отец сидел спокойный, строгий, лишенный всякого страха, словно чувствовал в себе какую-то магическую силу, способную защитить его. А он, Гришка, испугался и, бросившись к старику, заслонил его.

Тогда братья замахали длинными, как поломанный шлагбаум, руками, растопырили над ним костлявые, с отросшими ногтями пальцы, жадно потянулись к его шее.

«Ага, – шипел из тьмы голос Никиты. – Хорошо тебе: ты в армию пойдешь, до командира дослужишься, жалованье получишь, а мы что? Что мы-ы-ы?»

И вот костлявые пальцы брата ухватили Гришку за горло, сжали, он стал задыхаться, но отбивался как мог. А отец все сидел у печки и, наблюдая за дракой, противно хихикал: «Ага, ага! Вот так его, так-так, так…»

Григорий изо всех сил рванулся, выскользнул из сжавших его мертвой хваткой объятий и бросился прочь.

Потом что-то переменилось во сне, и он лежал уже за станковым пулеметом под огромным заснеженным валуном, на берегу того безымянного озера в Финляндии, где совершил свой первый воинский подвиг. За вторым таким же камнем притаился с «ручником» взводный – лейтенант Хиль. Больше из их роты не осталось никого, и они третьи сутки из двух пулеметов отбивались от финнов. Только теперь, во сне, на них почему-то наступали не лыжники особого батальона «Суоми», а немецкие эсэсовцы. Они ровной густой цепью бежали по заснеженному льду озера. Карпенко стрелял и стрелял, но его пули где-то пропадали, не причиняя врагу никакого вреда. Он спохватился, что не поставил на планке прицел, и тогда оказалось, что нет и самой планки, что ее срезало осколком, а пули из перегретого ствола падали на снег прямо перед самой его позицией. Ужаснувшись от мысли, что может попасть в плен, Карпенко схватил в обе руки по «лимонке» – они были последними – и с криком: «За Родину!» – замахнулся на врагов. И в этот момент послышался сзади хорошо знакомый ему простуженный голос командира батальона, который вчера оставил их здесь, на этом переезде: «Так их, так их, Карпенко!..»

Удивленный старшина повернулся на этот голос и почему-то увидел Овсеева, который спокойно выскребал из котелка остатки каши, сваренной Свистом, и говорил: «Ты чудак, командир. Зачем так артачишься? Давай лучше есть кашку с котлетами. Не видишь разве – это же наши».

Еще больше недоумевая, Карпенко всмотрелся в цепь на льду и понял, что это действительно шли наши, красноармейцы в буденовках, а Овсеев, облизывая ложку, продолжал: «Ну вот, командир, теперь у тебя медальку и отберут. Почему в своих стрелял?»

Измученный ужасами, старшина с опаской глянул на свою грудь, где рядом со значком «Отличник РККА» висела медаль «За боевые заслуги», и вдруг почувствовал там чью-то руку, ласково гладившую его. Он приподнял голову: рядом стояла Катя – Катерина Семеновна, его молодая жена, которая неизвестно как очутилась тут. Она гладила его грудь, отчаянно цепляясь за шею, и плакала, плакала, как в тот день, когда провожала его в военкомат – на вторую, куда более страшную, войну.

«Так смотри ж, – говорил Карпенко, большими руками обнимая худые острые Катины плечи. – Родится, береги его…»

«Ой, родненький, никогда он для тебя уже не родится, – запрокинув голову, сквозь слезы причитала жена. – Погибнешь ты, пропадешь, любимый, хороший мой!..»

Вы читаете Журавлиный крик
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату