пропела она тихонько, почти шепотом, мелодично и горестно. – И еще помню. Спеть? Можно?
– Нет, знаешь, все-таки слышно. А вообще хорошо ты это – по-беларусски.
– Да, знаешь, за лето, бывало, так привыкну к беларусской речи, что, когда вернусь в Менск, долго еще не могу перейти на русский. Мама ужасается, ругает меня, отца. А я тогда нарочно. Мне – «пожалуйста», а я – «кали ласка», мне – «до свидания», а я – «да пабачэння», мне – «платье», а я – «сукенка». А что? Разве хуже? Такой же славянский язык, как русский или украинский, не лучше и не хуже, а равноправный.
– Это ты молодец, – сказал Агеев. – А мне, знаешь, деревенскому, в армии пришлось... помучиться. Пока отвык от своего, русским овладел. И потом еще долго дразнили «трапка, братка».
– Ну в армии, там, может, надо, чтобы все по-русски. А в Менске чего мне стесняться? В своей республике. Но в городе этого не понимают, зато в деревне мне бывало раздолье. Так любила, как бабы поют. Вот как вечером с поля идут, слышно и тут, и там, за горой и под лесом, песни протяжные такие, мелодичные, да так славненько тянут на два голоса.
Агеев слушал и слегка удивлялся в душе – все это для него было внове и даже чудно как-то. Восемнадцать лет своей жизни он провел в деревне, в той самой стихии, о которой с таким оживлением рассказывала Мария, но у него не было и в мыслях восхищаться той жизнью; он ее просто не замечал, как не замечают воздух, которым дышат. Ну пели, ну разговаривали по-беларусски, конечно, или, как у них говорили, по-деревенски, но разве в этом была культура? Культура – в городе, где театры, кино, где поют разодетые актрисы и разные ученые люди разговаривают чисто, по-городскому, а то и на иностранных языках. В армии же ему стоило немалого труда избавиться от акцента, который сразу выдавал в нем беларуса и порой становился предметом насмешек товарищей. А она, гляди ты! Горожанка, а такой интерес ко всему деревенскому, что для него было простым, обыденным...
Нежно обняв Марию, Агеев слушал ее тихонький, печальный шепоток, проникаясь ее ностальгическим чувством, а в сознании его продолжали звучать ее слова, сказанные вне связи с воспоминаниями и врасплох заставшие его. Это ж надо, дожил до чего, думал Агеев, он будет отцом, нашел, однако же, время! А каково ей – в такую вот пору летать матерью! Это черт знает как все усложняло, запутывало, угрожало новыми бедами, но что делать? Если так, то, наверное, ничего уже не поделаешь, остается одно – ждать.
Чего только дождешься?
Он и так ждал все это время в местечке, ждал разного. Сперва – когда затянется рана, когда вернется его хозяйка, Барановская, ждал прихода Кислякова или кого-либо от Волкова, со страхом и неприязнью ждал появления Ковешко или Дрозденко, налета полицаев, разоблачения, ареста. Все его пребывание здесь шло в томительном ожидании – лучшего или худшего. Но все пока словно замерло, затаилось, шло время, а в его судьбе решительно ничего не менялось. Может, накапливалось что-то? А потом как бы не взорвалось бедой, несчастьем – теперь уже для двоих, вот что хуже всего. Впрочем, уже и для троих...
Когда Мария ненадолго примолкла, прислушиваясь к неясным звукам внизу, он подхватился, встал.
– Ты посиди. Я спущусь, посмотрю.
Надо было посмотреть хотя бы для страховки, для уверенности, что во дворе все тихо и нет никакой опасности, а также на случай, если к нему все же кто-либо придет от нужных людей. По крутой приставной лестнице он спустился в темную кладовку, вышел на кухню. На столе, прикрытая чистой тряпицей, белела составленная Марией посуда – тарелка, ложка и чашка, все на одного человека, ничего тут не должно было подать мысль, что в доме еще кто-нибудь обитает, за этим он следил строго. Может, все было чересчур аккуратно прибрано, он бы так прибирать не стал, но это уже Мария... Прихрамывая, Агеев вышел во двор, поискал взглядом Гультая, но сегодня кота поблизости не было, наверное, оголодав возле дома, отправился куда-нибудь на дальний промысел. Туман немного рассеивался, сплывал за огороды, к оврагу, избыточной влагой оседая в траве, на ветвях деревьев, камнях дворовой вымостки, на гонтовой крыше дома и стрехах сараев. Все вокруг пропиталось этим туманом, его стылой промозглой сыростью, было знобко, и, может, впервые Агеев ощутил неприютное дыхание осени, скорых холодов, непогоды.
Он хотел уже было вернуться на чердак к Марии, как решил для верности посмотреть в дальний конец улицы, откуда обычно появлялась опасность. И, выглянув из-за угла, тотчас отшатнулся – из калитки второго или третьего отсюда дома выходила группа мужчин, три человека, их, видно, провожал хозяин, немолодой человек в картузе; передний, обернувшись, что-то строго выговаривал ему, и в этом рослом переднем человеке Агеев без труда признал начальника полиции Дрозденко. Затаившись за углом, он подождал, вслушиваясь и стараясь определить, куда повернут полицаи – по улице в местечко или... Но, конечно, трое полицейских скорым шагом вдоль заборов направились к хате Барановской, и Агеев, мысленно чертыхнувшись, вышел на середину двора.
– Здоров, сапожник! – бодро и вроде бы дружески приветствовал его Дрозденко, поворачивая во двор. – Ну оброс, как старик. Бритвы нет, что ли?
– Да так, знаете, лень бриться, – нашелся Агеев.
Начальник полиции был все в том же танкистском френче, подпоясанном широким командирским ремнем с латунной, без звезды пряжкой, в немецкой пилотке на голове. В руках у него вместо обычного прутика на этот раз была резная красивая палочка, которой он, играючи, легонько помахивал в воздухе.
– Барановская прибыла?
Остановившись напротив Агеева, он впился в него настырным испытующим взглядом, и Агеев озабоченно выдохнул.
– Нет, не прибыла. Не знаю, что и думать...
– Ах, стерва! – в сердцах выругался начальник полиции. – Скверную игру она с нами затеяла. Но доиграется попадья! Уж я ей припомню!.. Как нога? – вдруг без всякого перехода спросил он и опять застыл во внимании.
– Заживает, – не сразу ответил Агеев. – Но медленно. Лекарств, знаете, никаких. Даже перевязать нечем...
– Не прибедняйся! Вон без палки бегаешь, в армии уже давно бы на передовую вытолкали. А ну, зайдем в дом! – вдруг предложил Дрозденко и рванул дверь кухни. – Вы останьтесь! – оглянулся он на двоих полицаев с белыми повязками на рукавах, и те сняли с плеч винтовки.
Стараясь держаться как можно спокойнее, Агеев прошел за Дрозденко на кухню, поспешнее, чем следовало, пододвинул ему стул возле стола, чтобы скорее усадить полицая и отвлечь его взгляд от двери в кладовку. Однако, прежде чем сесть, Дрозденко осмотрел плиту, кухонную утварь на столе, заглянул в окно.
– Куришь, нет?
– Нет, не курю.
– А я курю. Раньше курил «Беломор», а теперь вот дрянь эту, – сказал он, усаживаясь на стул и доставая портсигар с немецкими сигаретами. – «Беломора» нет.
– Это плохо, – чужим голосом, фальшиво посочувствовал Агеев. Дрозденко презрительно хмыкнул.
– Если бы только это и было плохо! А то все плохо! Беспорядки, грабежи! А на железной дороге что делается!
– А что делается? – простодушно спросил Агеев.
– Подвижной состав рвут! Немцы уже трех начальников станции расстреляли – не помогает. Думаешь, на этом они успокоятся? Они никогда не успокоятся, пока будут диверсии. И ни перед чем не остановятся. Сегодня расстреляли сто, завтра расстреляют двести. Пока не прекратится безобразие. А не прекращается. Тем, видно, своих не жалко. Никого не жалко...
«Вот как! – подумал Агеев. – Оказывается, виноваты
– А куда же смотрит полиция? – деланно удивился Агеев.
Дрозденко резко повернулся – всем своим сильным телом на ветхом скрипучем стульчике.
– Полиция разрывается! Но полиции мало. Мы не можем углядеть за всеми. Нам нужны помощники,