поворачивать к выходу. Агеев враз расслабился, вздохнул. Только теперь он заметил, в каком напряжении находился, внутри у него все словно вибрировало, как натянутая струна, и он сжимался от боли в боку, в ожидании неизвестно чего. Хотя чего уж было ему ждать или бояться, чего остерегаться? Он был раздавлен, избит, изувечен и ждал последнего, чего мог дождаться, ничто, казалось, не могло его ни порадовать, ни опечалить. Несмотря на старания Ковешко, надежды у него не прибавилось, и он точно знал, что часы его сочтены. Конечно же, живым они его отсюда не выпустят. Ну а если бы и вознамерились выпустить, куда бы он побежал? Ведь следом они пустят слух, что он их агент Непонятливый, и от него отшатнутся все. Тот же Молокович первым потребует расправы над ним и будет прав. Пожалуй, на его месте Агеев поступил бы так же. Впрочем, может, так будет и лучше, в живых ему оставаться нельзя, теперь для него единственный выход – погибель, и как можно скорее. Он попал в безжалостные жернова войны, эти жернова смелют его в порошок. Где-то он допустил ошибку, сделал не так, свернул не в ту сторону на кровавом распутье войны, и вот результат. Результат – ноль.
Так думал Агеев, но коварная военная судьба, видно, уготовила ему еще кое-что из своих сюрпризов.
После ухода шефа района он расслабился и, преодолевая боль в изувеченном теле, впал в забытье. Он не знал, сколько продолжалось это его беспамятство, но очнулся оттого, что в камере послышалась возня, появились новые люди. Когда он приподнял голову, дверь уже закрывалась снаружи, было по- прежнему темно, но рядом, болезненно постанывая, кто-то ворошился, а кто-то голосом пободрее утешал:
– Ну тихо, ну тихо... Вот так, ляг на бочок... На бочок ляг, вот так...
Голос этот был незнаком Агееву, и он снова упал на волглую соломенную подстилку, не зная, как поудобнее устроить голову – левая часть лица болела от виска до подбородка, во рту болезненно распирало язык, которому мешала израненная челюсть.
– Пить! – вдруг знакомо простонал человек напротив, и другой, что был с ним, начал тихо его уговаривать:
– Так нет же воды. Понимаешь, нет... Потерпи, сынок. Потерпи...
«Какой сынок? Почему сынок? – пронеслось в сознании у Агеева. – Это что, отец с сыном?..» Что-то знакомое почудилось ему в том стоне, и Агеев насторожился. Однако он молчал, не обнаруживая себя. Теперь ему никто не был нужен, он хотел остаться наедине с собой и своей неутихающей болью. Но эти новые узники будоражили его покой своей, может, еще большей болью.
– Товарищ, вы это самое... живой немножко? – тихо обратился к нему один из двоих, и Агеев, криво усмехнувшись, ответил:
– Немножко...
И схватился рукой за челюсть, которую сразу свело от боли.
– Тут вот парню плохо. Если бы воды попросить.
– Никто не услышит, – сказал он, преодолевая боль, и подумал: кто это? Черт бы ее побрал, эту темноту, не позволявшую ничего видеть в этом подземелье!
– А нас завтра будут расстреливать. Знаете? – доверительно сообщил незнакомец.
– Вас? – вырвалось у Агеева.
– Так и вас тоже, – вздохнул человек. – Вы же тот военный, что у Барановской жил?
Агеев смешался, не найдя как ответить.
– А вы откуда знаете? Немцы сказали?
– Полицай знакомый один.
Как Агеев ни готовился к своей казни и ни сжился уже с ее неизбежностью, эти слова оглушающе ударили по его сознанию, и он едва снова не потерял его. Но все-таки он напрягся, собрал немногие свои силы и постарался убедить себя, что ничего неожиданного не произошло; все идет, как и предполагалось. Может, так оно будет и лучше. Все-таки расстрел для солдата всегда предпочтительнее повешения – не надо будет висеть на потеху врагам, сразу ляжет в землю, и все. А смерть – она дело мгновенное.
– Вот, знаете, случайно взяли, ничего я не сделал, а теперь расстрел. Чудно у них как-то... Убьют, а за что? – сетовал из темноты человек, и Агеев подумал, что, в общем, это понятно. Наверное, тут каждый считает, что пострадал безвинно. Может, и он повел бы себя так же, если бы подвернулось кому поплакаться.
– А вы кто? Из местечка? – спросил Агеев.
– Да я со станции, знаете. Зыль, сцепщик. И вот надо же, пошел в местечко на рынок соли купить, а на переезде эта девчина с кошелкой. Ей полиция: стой! Давай проверять, и я тут. Ну обоих и взяли.
Агеев, похоже, куда-то провалился от изумления, услышав такое, и снова вынырнул, пораженный смыслом сказанного.
– Какая девчина? – прохрипел он.
– А кто ж ее знает. Незнакомая. Я ее в глаза никогда не видел, а они говорят: связаны. Да ни с кем я не связанный.
«Мария! Это Мария!» – пронеслось в сознании у Агеева. Вот как она попалась! Бедная, несчастная девчонка!.. Он был ошеломлен этим известием сцепщика, который даже не подозревал, наверно, как растревожил его этим сообщением. Но Агеев молчал, не зная, как следует вести себя и кто такой этот Зыль. Не подсажен ли он полицией? И в то же время очень хотелось расспросить его поподробнее, может, он больше бы сообщил о Марии.
– Пить... Дядька, попроси у них воды, – простонал второй в темноте, и в его жалких словах Агееву снова послышались знакомые интонации. Вскоре, осененный догадкой, он осторожно спросил:
– А это кто с вами?
– Это Петя, старший Кислякова сынок. Племяш мой. Они его тоже... Две недели тут вот мутузят.
«Боже мой, так это же Кисляков! Ну вот, а я столько добивался с ним связи, ждал его каждую ночь. А Кисляков вот где! И уже две недели».
Привстав, Агеев медленно подался на четвереньках в ту сторону, волоча плохо гнувшуюся левую ногу, руками нащупал неподвижно лежавшее тело.
– Кисляков, ты?.. Это я, Агеев, что у Барановской...
– Я знаю... Только... Плохо мне очень, – едва слышно простонал Кисляков.
И Зыль объяснил:
– Они его так измутузили... Живого места не осталось.
– Полиция или немцы?
– Сначала полиция. Потом немцы, – простонал Кисляков. – Все добивались...
– Чего добивались? – насторожился Агеев.
– Всякого... И про вас...
– Ну а ты же стерпел? Не сказал?
– Как стерпишь? Если бы сразу умер, а то... – простонал Кисляков и затих.
– Да-а, – выдохнул из себя Агеев.
Что-то в их деле принимало иной, еще более скверный оборот. Хотя, казалось бы, что могло быть хуже для них, обреченных здесь на скорую гибель, когда уже не мил стал весь белый свет, и свое изболевшееся тело, и вся незадачливая жизнь. А вот ведь и еще становилось горше. Агеев знал, что сам стерпит все, не замарав ничьей совести, но беда в том, что он отправлялся на тот свет не один, а с другими, и этим другим, может статься, досталось больше. Вот Кисляков и не выдержал, что-то выдал полиции или немцам, и оттого на совести у Агеева совсем померкло. От чего только не зависит она, эта тонкая и нежная штука – совесть, как ее трудно сберечь в чистоте. Да еще на этой войне.
– Они его катовали, как звери, – сказал Зыль. – Пальцы в дзвярох раструщивали. А потом, знаете, когда он упал... Ну, половой орган каблуком раструщили. Начальник их... Бедный племянничек, – дрогнувшим голосом закончил Зыль.
«Черт возьми! – безрадостно, однако, подумал Агеев. – Значит, мне еще повезло. Может, оттого, что недавно взяли? Или что скоро передали в СД? Или Дрозденко понял, что не на того напал? Или мои улики были все налицо, и ему их хватило, чтобы меня расстрелять? А Кисляков?..»
– Зыль, а вы потом эту девушку не видели? – спросил Агеев и сжался в ожидании ответа.
– Видел. Очную ставку с ней делали. Но что я скажу? Я впервые увидел ее на переезде. Она меня