– Там, на плацу этом, стояло несколько скамей, как для зрителей. Я боялся отчего-то на них присесть, но на одной видел надпись. И запомнил. Да и как не запомнить – стихи…
– Ну! – почти крикнул Рогов.
– «Дуют четыре ветра, волнуются семь морей…»
– «Все неизменно в мире, кроме души моей», – закончил Рогов, сразу все поняв.
– Ты откуда знаешь? – Кретов посмотрел на него почти в испуге.
Вспоминая потом этот вечер, Рогов думал, что было ему чего испугаться, что, услышав от дачного соседа, мальчишки, стихи из своего давнего кошмара, – осенним вечером, в безлюдном поселке, без света, которого они не зажигали, сумерничая, а только в отблесках печки, в которой дотлевали уголья, – сам он непременно сошел бы с ума. Но Кретов был старик крепкий. Рогов рассказал ему историю о Сутормине.
– Может быть, может быть… – Старик покачал головой. – Больно похоже… Но не забывай, эти стихи не обязательно написал тот офицер. Их просто могли знать два человека…
– Могли, – кивнул Рогов. – Но я в такие совпадения не верю, дядь Леш.
– А что, веришь в другие совпадения?
– Да. Видите ли, я несколько раз слышал истории о том, как расстрелянные возвращались. Да вы и сами мне говорили, что формула «десять лет без права переписки» могла означать вполне реальные десять лет на секретном заводе, если речь шла о ценном специалисте. Так что, похоже, вы и впрямь набрели на какой-то секретный отряд…
– Да не набрел, – вздохнул Кретов. – Я же только пустое место видел…
– Может, скажете, дядя Леша?
– Чего скажу?
– Название поселка.
– Да что ты, милый, какой же там теперь поселок… Той деревни давно нет. Там город теперь, Омск-то разросся… Я специально проверял, хоть и не ездил. И тайги там давно нет. Так что если и остались где-то те выжившие или их потомки – то явно ушли от людей гораздо дальше. Их сейчас не там искать надо…
– Лукавите, дядь Леш, – сказал Рогов уверенно. – Я по голосу слышу.
– Да какой смысл мне тебе врать? Был бы молодой, я сам бы съездил. Да и тебе это нужно – ты историк, сразу книгу бы написал…
– Так скажите!
– Да что я тебе скажу, если нет давно никакого поселка? Город там, говорю тебе, город.
Рогов посмотрел на часы. Дома мать, вероятно, уже тревожилась: он обещал вернуться к шести, а засиделся у Кретова до половины седьмого, и ехать ему предстояло по темной дороге не меньше двух часов. Гнать после двухсот граммов водки, пусть и настоянной на чесноке, он себе не разрешал.
– Еще-то приедешь? – спросил Кретов, как показалось Рогову, с надеждой.
– Да в этом году уже вряд ли, дядя Леша. Может, забрать вас в Москву?
– Нет, я до ноября побуду. Чего мне в Москве делать? Скука… Здесь я один – и никого кругом, а там я один – и вокруг люди. Напоминают. Нет, поживу здесь… Летом приезжай!
Только в машине Рогов протрезвел и понял, что старик скорее всего не врал. Услышав стихи, он действительно схватился за стену, словно боялся не устоять на ногах. Скорее всего он и впрямь наткнулся на поселение, в котором держали репрессированных. Впрочем, это еще не было окончательным доказательством кретовской версии о том, что под Омск свозили отфильтрованных и ни в чем не признавшихся. Рогов почти верил, но ему не хватало последнего аргумента – и он этот аргумент получил. Хорошая версия всегда притягивает нужные подтверждения.
В очередном альманахе «Былое» сотрудник Омского краеведческого музея опубликовал очерк о местном городском сумасшедшем, чье безумие давно не вызывало сомнений, но при общей деградации личности он отличался поразительной памятью на эпизоды серебряного века и стихи тогдашних поэтов. Умер он в шестидесятом в местной психиатрической больнице, а до этого десять лет скитался по Омску как юродивый. Богомольные старушки подкармливали его и считали провидцем. Он не называл своего имени, но утверждал, что знал Блока, видел Есенина, слушал Маяковского. Потом, говорил он, его сослали. Но Омск не был местом ссылки, и до пятидесятого года этого юродивого никто здесь не видел. С особенным упорством он повторял, что умер и живет теперь вторую жизнь, после смерти, но об этом ему свидетельствовать нельзя. Несколько приведенных в очерке рассказов юродивого о Блоке, с точным цитированием его реплик и стихов, выглядели поразительно достоверно – Рогов, хорошо зная серебряный век, не сомневался, что перед ним один из жителей странного поселка.
– Они хотели, чтобы я их оговорил. Всех оговорил: и живых, и мертвых. И Александра Александровича, – говорил юродивый. – Но я ничего им не сказал. Ничего не сказал. Дудки!
Это явно был один из тех, ничего не подписавших и никого не оговоривших. Бежать ему было некуда: он лишился памяти и рассудка и жил в Омске подаянием. Но в том, что сумасшедший видел и слышал живого Блока, не было сомнений. Именно Блок мог сказать в десятом году: «Все мы не те, за кого себя выдаем, и те, которые понимают это, лгут вдесятеро больше. А тех, кто не лжет, вообще следовало убить при рождении».
Рогов, возможно, сомневался бы и после этого, но открылся доступ к архивам КГБ, и ему как внуку репрессированного и вдобавок молодому историку быстро дали допуск. Все факты о Клочкове были закрыты, получить его воинские документы он не смог. Это не подтверждало, но и не опровергало Кретова. По возрасту Клочков вполне мог успеть сесть в тридцать девятом.
Получил Рогов и дело деда, которое ему выдали после известного приказа Бакатина. Странно было, что о его деде, который в конце тридцатых занимался безнадежным экспериментом, так заботятся – хранят дело, например… Теперь, когда он был мертв, то есть принес главную жертву, заботиться уже было можно. Рогов вспомнил, что и в армии, в первый день, когда майор в военкомате в последний раз досматривал их вещи перед отправкой на городской сборный пункт, в интонациях его просматривалась почти отеческая