делает так, что Паша слегка хрустит и с криком боли и изумления — вот так: «С-э-э-у-к-а!» — оседает в грязь близ гостиницы «Ангарские огни».
— Какой ты храбрый!
— Ну дык. Однако, представь, победа не доставляет мне ни малейшей радости. Я иду к себе в номер с заметно испорченным настроением, раскладываю на столе пухлые от фактов блокноты и начинаю писать в номер. Но я, хотя и не совсем отрицательный, все-таки интеллигент, конформист, все дела. Будучи от природы неглуп и даже почитывая Кафку, я заполняю свои газетные очерки самой дешевой халтурой вроде:
— Работа есть всегда, — кивнула она.
— Ну вот. Я курю «Столичные» (что мне еще курить? Я же не шпион, чтобы курить «Мальборо»!), пишу свою халтуру, тру лоб… А в это время — знаешь ли ты, что делает Паша?
— Собирает дружков?
— Нет, какое. Ты ничего не понимаешь в Пашках. Он идет, естественно, к тебе и срывает на тебе злость. Вызывает тебя из твоего барака — а ночь ветреная, август, дело к осени… Ты в пальто, накинутом на ночную рубашку. Он кричит на тебя. Ты пытаешься увещевать: «Паша, поздно, мы поговорим завтра». Он ничего не хочет слушать. «Эта мразь… эта тварь московская…» — «Как ты можешь! Ты же совсем его не знаешь!» — перебиваешь ты, не желая слушать поношения, и тут он звереет окончательно. Он ударяет тебя наотмашь по круглой щеке и с проклятиями бежит в сторону родного крана — жаловаться ему.
— Сейчас он влезет в кабину и по кирпичику разнесет построенное.
— Нет, ты что, у нас соцреализм. Никуда он не влезет, будет оплакивать свою непутевую жизнь. «Я его все равно убью!» — кричит он тебе, оборачиваясь и грозя кулаком. А ты, и без того настроенная против Паши, который против меня, конечно, не канает, — бежишь ко мне в «Ангарские огни», предупредить. Ты мчишься по грязи в чем была, в пальто поверх ночной рубашки, старуха на проходной тебя пропускает — ты же любимица города, — ты колотишь кулачками в мою дверь, и выхожу я.
— Весь в белом.
— Ну да, я же и статью пишу в галстуке. В комнате слоями лежит табачный дым, на столе черновик почти готового очерка «Белозубые люди»… Ты бросаешься мне на грудь, и я ощущаю все твое тело…
— Сквозь тяжелое осеннее пальто. Очень интересно. Дальше мы теряем голову или как?
— Как это мы ее теряем на «Ленфильме» в шестьдесят пятом году? Мы вон в две тысячи седьмом в спальном купе все никак не потеряем, а ты вон чего хочешь…
Он думал, что она отреагирует на почти наглый намек, но она только улыбалась и грызла яблоко.
— А что мы тогда теряем?
— Дальше она шепчет, то есть ты: «Я думала, он тебя убьет». А он, то есть я, смотрю поверх твоей головы, и камера наезжает под музыку Таривердиева, и зритель видит в моих глазах — что бы ты думала? — скуку. Тоску, и скуку, и давнюю опустошенность. Может быть, наплывом даже нарисуется мокрый перрон, на котором я навеки провожаю странную, распутную женщину-ребенка с лицом Инны Гулая, и никто уже мне с тех пор по-настоящему не понравится, потому что я выжжен изнутри, и только таких действительно любят женщины. Тех, которые сами уже не полюбят никого и никогда. Я же не хотел будить любовь в этой девочке, простой и чистой, как росомаха.
— Росомаха, — назидательно сказала Таня, — толстый зверь, очень вонючий.
— Ну… как кедр, если тебе так больше нравится. Я укладываю тебя спать, укрываю одеялом… Ты лежишь и мечтательно говоришь, глядя в потолок сияющими черными глазами Татьяны Самойловой: «Я всегда так мечтала… чтобы я лежала, а рядом кто-то пишет». «Вася Аксенов?» — спрашиваю я с улыбкой. «Или Булат Окуджава», — отвечаешь ты. «А про что ты пишешь?» — спрашиваешь ты после паузы. И просишь почитать тебе вслух.
— И ты читаешь очерк «Белозубые люди», и я бегу топиться в Ангару, — предположила Таня.
— Нет, что я, совсем дурак, что ли? Я читаю:
И ты говоришь: «Очень здорово. Только похоже на что-то».
— Это говорит библиотекарь? — презрительно спросила Таня. — После новосибирского филфака? Не смеши людей.
— Да пойми, это говорящая деталь! У тебя от любви все вылетело из головы! Какая тебе «Тамань», когда жизнь, может быть, рухает! И ты засыпаешь совершенно счастливая, а я сижу за столом в пластах табачного дыма и не могу придумать финал. Ни к очерку, ни к фильму.
— А какой все-таки финал? — спросила она, и Латышев с удовольствием заметил, что голос ее слегка дрогнул. Или она грамотно это сыграла — в Сибири никогда не поймешь.
— Ну, — сказал он, отхлебывая из фляжки, — если это шестидесятые годы, то финал простой. Титр «Прошло полгода». Полуторка останавливается возле почти возведенного жилого квартала. Из полуторки выскакиваешь ты. Может, беременная, а может, нет — я не уверен в Пашином великодушии, — но это я тебя поматросил и бросил, и ты вернулась из развратной Москвы. А тут как раз бригадир Асатиани. «Ладно, — произносит он. — Как говорят у нас на Кавказе: с кем не бывает». Паша простил, ты вернулась в лоно породившего тебя класса, и случилось главное недостающее обстоятельство: ты хоть и от противного, но поняла, что Паша лучше всех. Финал: ты заполняешь формуляр на номер «Юности» с очередным Аксеновым, потом ненадолго задумываешься и кидаешь этот номер в мусорную корзину. А в окно нежно постукивает огромный крюк с наколотым на него билетом: вечером в вашем клубе выступает ансамбль «Березка»!
— Это какой-то пятьдесят девятый, — недоверчиво сказала Таня.
— Ну, еще кто-нибудь. Иосиф Кобзон с песней «Голубые города», под которую и идут финальные титры.
— Мне так не нравится, — сказала Таня, и Латышев возликовал.
— Ну хорошо, — сказал он. — Вариант семидесятых: тут уже серьезные городские кинодрамы. Завязка могла быть стандартная, а развязка такая, что благородный я улетаю с утра пораньше. Оставив тебе записку: «Не делай глупостей». И всю жизнь о тебе тепло вспоминаю, но спасаю тебя для Паши, потому что мне ты совсем не нужна. В это время лишний человек частично реабилитируется, потому что все уже лишние, так ведь?
— И открытый финал.
— Да, трусливый. Тогда все финалы были открытые.
— Но ясно, в общем, что я все равно к нему вернусь. Получается, мне деваться некуда.
— Почему?! — возмутился Латышев. — Есть же вариант восьмидесятых! Это уже засилье женщин во всех сферах жизни, потому что мужики частично спились, частично изверились и вообще настала эмансипация. Деловая женщина: «Москва слезам не верит», «Старые стены», «Время желаний»…
— «Блондинка за углом»… «Странная женщина»…
— Точно! — Он обрадовался: смотрела девка, помнит! — И тогда ты уезжаешь, конечно, со мной. И берешь полный моральный верх. Потому что ты точно чувствуешь конъюнктуру, ты просчитала, что сейчас надо быть в авангарде, на комсомольской стройке, а с нее можно перепрыгнуть в Москву — и в Москве ты сразу же бросаешь меня, перебираясь к кому-нибудь более престижному. И я тут же оказываюсь в роли Паши, а ты идешь по жизни маршем и в финале проносишься мимо меня на черной «Волге» и смотришь в рот какому-нибудь модному персонажу так же, как смотрела мне, и когда он тебя жирно целует, с той же невинной интонацией говоришь: «Не надо так больше». Финал.
Он видел, что угадал, что она довольна, что ему попался идеальный слушатель, знающий контекст, —