за собой — то ли местный монстр, то ли страж порядка.
— Ааа! — пронзительным заячьим криком заверещал пожилой, все еще оглядываясь в надежде, что из вагона придет помощь. — Спасите! Нет!
— Это кто? — одними губами спросил Васильев.
— Кто именно?
— Этот… в водолазном костюме…
— В каком костюме?
— Ну, тот… который увел этого…
— Милиция, наверное, — пожал плечами Кошмин. — Почему водолазный, обычная защита… Тут без защиты не очень погуляешь…
Станция заполнялась народом. Прошло лишь пять минут, а вдоль всего перрона тащились, влачились, ползли убогие и увечные. В них не было ничего ужасного, ничего из дурного фантастического фильма — это были обычные старики, женщины и дети из советского фильма про войну, толпа, провожающая солдат и не надеющаяся дождаться их возвращения. Уйдут солдаты, придут немцы, никто не спасет. В каждом взгляде читалась беспокойная, робкая беспомощность больного, который живет в чужом доме на птичьих правах и боится быть в тягость. Такие люди страшатся обеспокоить чужого любой просьбой, потому что в ответ могут отнять последнее. На всех лицах читалось привычное кроткое унижение, во всех глазах светилась робкая мольба о милости, в которую никто толком не верил. Больше всего поразила Васильева одна девушка, совсем девчонка лет пятнадцати — она подошла к вагону ближе других, опираясь на два грубо сработанных костыля. Эта ни о чем не просила, только смотрела с такой болью, что Васильев отшатнулся от окна — ее взгляд словно ударил его в лицо.
— Что ж мне делать-то, а! — провыла она не с вопросительной, а с повелительной, надрывной интонацией, словно после этих ее слов Васильев должен был вскочить и мчаться на перрон, спасать всю эту измученную толпу. — Что ж делать-то, о Господи! Неужели ничего нельзя сделать, неужели так и будет все! Не может же быть, чтобы никакой пощады нигде! Что ж мы всем сделали?! Нельзя же, чтобы так с живыми людьми…
Этого Васильев не мог выдержать. Он все-таки отслужил, вдобавок занимался альпинизмом, так что успел повалить Кошмина резким хуком слева, своим фирменным, — и выбежал в коридор, но там его уже караулил проводник. Проводник оказался очень профессиональный — в РЖД, как и в Минсельхозе, не зря ели свой страсбургский паштет. Васильев еще два дня потом не мог пошевелить правой рукой.
— Нельзя, — шепотом сказал проводник, скрутив его и запихнув обратно в купе. — Нельзя, сказано. Это ж как на подводной лодке. Сами знать должны. Знаете, как на подводной лодке? — Странно было слышать этот увещевающий шепот от человека, который только что заломал Васильева с профессионализмом истинного спецназовца. — На подводной лодке, когда авария, все отсеки задраиваются. Представляете, стучат люди из соседнего отсека, ваши товарищи. И вы не можете их впустить, потому что устав. В уставе морском записано, что нельзя во время аварии открывать отсеки. Там люди гибнут, а вам не открыть. Вот и здесь так, только здесь не товарищи.
— Мрази! — заорал Васильев, чумея от бессильной ненависти. — Мрази вы все! Кто вам не товарищи?! Старики и дети больные вам не товарищи?! Это что вы за страну сделали, стабилизаторы долбаные, что вы натворили, что боитесь к собственному народу выйти! Это же ваш, ваш народ, что ж вы попрятались от него за решетки! Хлеба кусок ему жалеете?! Рубль драный жалеете?! Ненавижу, ненавижу вас, ублюдков!
— Покричи, покричи, — не то угрожающе, не то одобрительно сказал проводник. — Легче будет. Чего он нервный такой? — обратился он к Кошмину.
— Журналист, — усмехнулся Кошмин.
— А… Ну, пусть посмотрит, полезно. Тут, в Можарове, журналистов-то давно не было…
— Что они там возятся с вагоном? — неодобрительно спросил Кошмин у проводника. Они разговаривали запросто, словно коллеги. — Давно отцепили бы, да мы бы дальше поехали…
— Не могут они быстро-то, — сказал проводник. — Меньше двадцати минут не возятся.
— Ослабели, — снова усмехнулся Кошмин.
В этот момент поезд дрогнул и тронулся. Несколько девочек в выцветшем тряпье побежали за вагоном — впрочем, какое побежали, скорей поползли, шатаясь и сразу выдыхаясь; Васильев отвел взгляд.
— Ну, извиняй, журналист, — сказал проводник, переводя дух. — Сам нам будешь благодарен.
— Ага, — сказал Васильев, потирая плечо. — За все вам благодарны, всю жизнь. Скажи спасибо, что не до смерти, что не в глаз, что не в рот… Спасибо, век не забуду. Есть такой рассказ — вы-то не читали, но я вам своими словами, для общего развития… Называется «Ушедшие из Омеласа». Имя автора вам все равно ничего не скажет, так что пропустим. Короче, есть процветающий город Омелас. И все в нем счастливы. И сплошная благодать с народными гуляньями…
— А в жалком подвале за вечно запертой дверью, — невозмутимо вступил Кошмин, — сидит мальчик-олигофрен, обгаженный и голодный. Он лепечет: выпустите, выпустите меня. И если его выпустить, весь город Омелас с его процветанием полетит к чертям собачьим. Правильно? Причем ребенок даже не сознает своего положения, и вдобавок он недоразвитый. Даун он, можно сказать. Слезинка ребенка. Читали. Урсула Ле Гуин. Наше ведомство начитанное.
— Какое ведомство? — спросил оторопевший Васильев.
— Минсельхоз, — сказал Кошмин и подмигнул проводнику. Тот жизнерадостно оскалился в ответ.
— Но если вы все это читали… — упавшим голосом начал Васильев.
— Слушай, журналист, — Кошмин наклонился к нему через столик. — Ты думать можешь мало-мало или вообще уже все мозги отшибло? Ты хорошо их слышал?
— Кого — их?
— Ну голоса их, я не знаю, кого там ты слышал. Хорошо слышал?
— Ну, — кивнул Васильев, не понимая, куда клонит инструктор.
— А ведь стекло толстое. Очень толстое стекло, журналист. А ты их слышал, как будто они рядом стояли, — нет? И видел ровно то, что могло на тебя сильней всего надавить, так? Зуб даю, что-нибудь из детства.
— А вы? — пролепетал потрясенный Васильев. — Вы что видели?
— Что я видел, того тебе знать не надо! — рявкнул Кошмин. — Мало ли что я видел! Тут каждый видит свое, умеют они так! Интересно послушать потом, да только рассказывать чаще всего некому. Тут щелку в вагоне приоткроешь — и такое…
— Ладно, — устало сказал Васильев. Он все понял. — Кому другому вкручивайте. Ведомство ваше, Минсельхоз, Минпсихоз или как вы там называетесь, — вы хорошо мозги парите, это я в курсе. И фантастику читали, вижу. Но дураков нет вам верить, понятно? Уже и телевизор ваш никто не смотрит, про шпионов в школах и вредителей в шахтах. И про призраков в Можарове, которых я один вижу, — не надо мне тут, ладно? Не надо! Я и так ничего не напишу, да если б и написал — не пропустите.
— Вот клоун, а? — усмехнулся проводник, но тут же схватился за рацию. — Восьмой слушает!
Лицо его посерело, он обмяк и тяжело сел на полку.
— В двенадцатом открыли, — еле слышно сказал он Кошмину.
— Корреспонденты? — спросил Кошмин, вскакивая.
— Телевизионщики. Кретины.
— И что, все? С концами?
— Ну а ты как думал? Бывает не все?
— Вот дура! — яростно прошептал Кошмин. — Я по роже ее видел, что дура. Никогда таких брать нельзя.
— Ладно, о покойнице-то, — укоризненно сказал проводник.
Васильев еще не понимал, что покойницей называют симпатичную из «Вестей». До него все доходило как сквозь вату.
— Нечего тут бабам делать, — повторял Кошмин. — В жизни больше не возьму. Что теперь с начпоездом в Москве сделают, это ужас…
— Ладно, пошли, — сказал проводник. — Оформить надо, убрать там…
Они вышли из купе, Васильев увязался за ними.