Он не знал, как их учить. Что было сейчас сказать Маалу и Гоопу, курящим у крыльца? Методики для обучения варваров не существовало, ибо само пребывание в колонии, устроенной захватчиками, считалось у них позором. Как во всяком архаическом сообществе (тоже дурацкий термин, ибо архаика предполагает модернизацию, а варвары намеревались оставаться варварами вечно), позор этот был уделом двух категорий, двух крайностей: сюда могли отправляться либо изгои, туда им и дорога, либо привилегированная и втайне ненавидимая каста: паханы, воры. Их, разумеется, чтили и все такое, но в лесах и на горах не любили, нет. Бааф мог сколько угодно грозиться, что, если не прибавится мяса, он уйдет — куда бы он ушел? Пристрелил бы первый пастух из настоящих партизан. Разбойника уважали для виду, потому что боялись, а так-то он был личность презираемая: уважали только бойца, убийцу, истинного зверя, каким был Baa-Сим, пристреленный в прошлом году. И пристрелили-то его по-дурацки, когда этот отважный воин, горный барс, грабил храм; то есть и тут не было доблести. Учитель давно знал, что научиться от варваров ничему нельзя, что всякие ожидания варваров — великая глупость, что собственное их варварство — давно уже пустая оболочка, в которой все выедено червями, да и было ли? Ведь варвар — всего-навсего тот, кто в любой ситуации делает наихудший выбор, и никакой великой культуры, никакой связи с природой за этим нет. Разве в том смысле, что природа тоже из всех вариантов выбирает самый ползучий.

После бессмысленного разговора: «Доброе утро, начальник! Вот работаем, начальник!» — и все это не поднявшись даже для виду, — учитель отправился в классы. В первом занимался Туут, личный его ординарец и камердинер, взятый в услужение не потому, что умел услужить, а потому, что иначе бы его забили. По-хорошему надо бы увозить его. Он точно не жилец, в любом бою убьют первым. С чего, однако, мы взяли, что спасать надо слабейшего? До этого дорос прогресс, это и губило сейчас так называемую цивилизацию, отпадением от которой так гордились джугаи. Учитель не хотел брать Туута, Туут был ему противен — в особенности липкой услужливостью, грубой лестью, откровенной трусостью (до сих пор ничего не мог с собой поделать, обильно пускал газ при виде Баафа). Учитель с трудом удерживался от того, чтобы Туута поколотить: он ронял посуду, прожигал утюгом одежду, однажды при попытке сготовить учителю настоящий саамат (настоящий, учитель! Такой, как в джунглях! Эти все не умеют, а мы родом повара!) чуть не сжег избу… Еще один волонтер, очкарик из провинциального университета (три факультета, сто тридцать человек, научный центр, ты что!), уверял, что именно с этих слабаков и начнется великая культура: «История показывает, это, что культуру делают, это, отвергнутые варварами маргиналы, они единственные, так-скть, у кого мотивация к окультуриванию». Как все теории, эта вырастала из личного опыта — должно быть, били в детстве, он и придумал, что изгои движут миром, тогда как от изгоев толку еще меньше, чем от пассионариев. Чумоход и есть чумоход. Куда Туут сдвинет мир? Мир движут те редчайшие одиночки, которых травят вовсе не за слабость и тупость, а превентивно, чтоб не выросли, не набрались сил и не поставили раком существующий миропорядок; и им травля только на пользу — вырастают приличные люди, но не среди варваров же. Среди варваров, кажется, был такой один, и его бы спасти… его бы… но об этом будет еще время подумать.

Туута учили решать задачи. Как все варвары, он не мог сосредоточиться ни на одном предмете долее, чем на пять минут, — у детей это к семи годам проходит, у варваров никогда, и это-то пытаются выдать за родство с природой, тоже вечно пребывающей в движении. В случае Туута к этой хронической рассеянности прибавлялась неуместная туповатая игривость, которой он надеялся расположить учителей к себе. Два яблока да три груши, сколько всего тебе дали? Учитель, я не люблю груши! Я люблю цитсы, учитель! Цитса — ты знаешь, для чего хорошо цитса? От цитсы (краснеет, хихикает, плохо изображает смущение) бууб растет во-о-о! Давай так: было две цитсы, дали еще две цитсы, какой тогда бууб? Но и во время всех этих игр на дне его глаз плескался ужас, потому что в соседнем классе, тоже в одиночестве, занимался Бааф. Он рассказывал словеснику, как пять лет назад лично освежевал сержанта, приехавшего в деревню варваров раздавать гуманитарную помощь.

— Теперь не тот я стал, — умиляясь себе, говорил Бааф. — Старый стал, дедушка стал…

Когда учитель, заглянув на уроки, вышел, Бааф нагнал его на крыльце.

— Слышь, учитель, — сказал он. — Ну, ты слыхал, чего этот-то приезжал?

— Обычная инспекция, — сказал учитель, поправляя очки: этот жест всегда придавал ему уверенности, как инспектору — незаметное прикосновение к кобуре. — И в прошлый год было.

— Ты мне в уши-то не лей, умник, — сказал дедушка Бааф. Когда поблизости не было журналистов и гостей, он говорил почти без акцента. — Когда начнется?

Или у них шпионаж, или подслушивал. Как же так, ведь инспектор проверял…

— Мне не докладывают.

— Врешь, учитель. Врешь. Однако бууб с тобой, я тебя сейчас не убью. Ты нужный пока. — Он гоготнул. — Одного забрать можешь, да? Ну, ты понял, конечно, кого забрать можешь?

— Я не знаю, о чем ты говоришь, Бааф, — сказал учитель твердо и посмотрел в золотистые варварские глаза.

— Говори как знаешь, ты учитель, не я, что мне учить тебя, — страшной скороговоркой сказал Бааф. — Но ты понял, учитель, да? В город меня возьмешь, понял? Я в город поеду, расскажу всем, как ты нас тут учил хорошо, кормил хорошо… Тебе большой прибыток может быть. Тебя в любую заграницу возьмут. Будешь там всех учить. Тебе так-сяк, все равно бежать. Тут, если война пойдет, жизни не будет. Ты не знаешь, я знаю. У наших пушки есть, люди есть, все соседи помогут. Вам воевать нельзя, вам, если воевать, всем ахма будет, земля гореть будет. Вот и поедешь в заграницу, меня возьмешь. Будешь людям показывать, какой ученый. Я для такое дело буквы выучу, ты понял, учитель?

— Иди учиться, Бааф, — сказал учитель.

— Но ты понял? — повторял Бааф, крючковатым пальцем цепляя его за пуговицу.

— Руки убери, — спокойно сказал учитель.

Бааф помедлил, потом нехотя опустил руки.

— Пока твоя власть, — сказал он. — А как ты, не дай Бог, меня не понял, я тогда тебя, как того молодого, по куску…

На крыльце у столовки две варварские девчонки, смуглые, чудовищно грязные, накладывали многослойный грим: и коробки с тушью, и тюбики помады, и наборы теней были у них той же дикой грязноты. Девчонок употребляло полдеревни, они свободно уходили из колонии и возвращались отъедаться, учитель ничего не мог с ними сделать, да и лучше уж легально, на виду, чем будут с ними ныкаться по огородам… У них был фотоаппарат, подаренный месяц назад французской журналисткой, посетительницей. Седовласая, восторженная левачка, штайнерианка, идиотка. Заглядывала повсюду, повторяла: magnifique! Теперь эти, рисуя себе рожи, снимали друг друга, потом фотографировались вместе, держа указательные пальцы во рту и недвусмысленно посасывая. Смотрели на изображение — на это их хватало, поразительно легко осваивали технику, — ударяли по рукам и кричали: манифик! Это продолжалось, видимо, не первый час и не надоедало.

— Учитель, посмотри! — закричала одна.

— Красивые мы? Хочешь любиться? — закричала другая.

— Манифик! — завизжали они хором.

3

Учитель направился домой — там было все-таки прохладней, и надо было, если лавочка закрывается, систематизировать документы, а кое-что уничтожить; обучения не вышло, но наблюдения имели смысл. Он прошел мимо пасеки, огородов, полузаросшего детского городка для варварят — детей в колонии не было, родители не пускали, а изгои и разбойники не обзаводились семьями, — и возле мертвого кострища, где еще неделю назад разводили бессмысленный костер дружбы, увидел Арвина.

Имя было не варварское, с ударением на первом слоге, и говорили, что Арвин вообще втерся обманом, но трогать его боялись. Говорили разное. Говорили, что он из тех, древних, кого якобы поработили первые джугаи и держали в повиновении до тех самых пор, пока их не рассеял гнев Господень; от тех, древних, почти никого не осталось, а нынешние варвары были так, жалкое потомство. Говорили, что он из высокогорных, умеющих плавить камни и словом осушать реки. У варваров непонятно было, где ложь, где миф. Арвину могло быть и двадцать, и шестьдесят. Он приходил и уходил, когда хотел. Учитель взял бы его, это решение он принял сразу, ибо только в Арвине мерещилось ему временами человеческое. Арвин ничему не учился, но знал и буквы, и песни. На учителя он глядел сострадательно, но без высокомерия. Иногда он

Вы читаете Прощай, кукушка
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату