формулы, формы: ток-шоу для домохозяек не должно длиться долее часа и не может освещать проблемы древнегреческой философии. Таково его имманентное свойство. Диктат форм есть диктат куда более абсолютный, нежели произвол личностей. Формат — в чистом виде диктатура закона: вы должны потратить на эту тему пять тысяч знаков и ни запятой более. В этом смысле понятие формата сродни классицистическому канону: единство времени, места и действия, конфликт между чувством и долгом, каждое имя что-нибудь значит. В сонете четырнадцать строк, а если двадцать, то это неформат, несонет.
Само по себе подобное понимание законов искусства имеет ровно один минус, а именно: сильно затрудняет развитие любого вида человеческой деятельности. Жестко формализованное (форматизованное) творчество получает, конечно, дополнительный стимул — ибо препятствие для того и существует, чтобы его преодолевать, — но очень скоро коснеет и вырождается в беспомощный самоповтор. Человечество ставит себе препоны лишь для того, чтобы ломать их в конце концов, — ибо все великое рождается на стыке жанров или в междужанровом пространстве, а истинный реализм заключается в преодолении ползучего правдоподобия. Понятие формата тоже рано или поздно должно быть упразднено — но в том-то и штука, что оно непреодолимо. В философии потребления существует чудовищный принцип: предмет продается лишь потому, что он привычен, узнаваем, любим. Вскрывая банку тушенки, вы должны быть твердо уверены, что не обнаружите там рыбу, т. е. неформат с точки зрения туриста. Включая телевизор с намерением пронаблюдать домохозяйское шоу, вы должны точно знать, что не будете загружены структурализмом. Формат в наше время есть прежде всего понятие коммерческое: автор должен соответствовать четким границам не потому, что это важное эстетическое условие (как сковывающая «Догма» фон Триера, надуманный «Манифест» Манского или упомянутый классицистический канон), а потому, что иначе его товар не будет продаваться. Это наивное и глубоко ложное по сути своей требование не учитывает истинной психологии потребителя: ведь даже тушенка приедается, а клонированное искусство наскучивает еще быстрее. Чтобы спасти бренд «Борис Акунин» или «Дарья Донцова», их надо регулярно обновлять — роман Акунина о любви или Донцовой о войне продавался бы лучше очередного стопроцентно предсказуемого детектива; это понял Перес-Реверте, вовремя сменивший формат, или Пелевин, меняющий форматы регулярно. Однако большинство российских газетных и телевизионных начальников, менеджеров от культуры, торговцев искусством до сих пор категорически не принимают самой идеи ре-форматирования: ребрендинг чаще всего сводится к замене красного цвета синим, а русских букв латинскими. Формат на то и формат, чтобы от него не отступали, то есть чтобы сама идея развития (ре-форматирования, ре-формы) не приходила в буйную голову творца или понурую головенку потребителя.
Разумеется, такая тактика довольно плодотворна в небольших исторических промежутках. Но в серьезной, стратегической исторической перспективе она приводит к тому, что упраздняется не только конкретный формат, но и само понятие принудительного паттерна эстетических и коммерческих требований, тьфу, блядь, не могу больше, заебало.
Простите.
Это травматичный, но в конечном итоге благотворный опыт. Для искусства, как известно, наиболее плодотворен именно краткий промежуток между разрушением системы старых форматов и окостенением новых.
Биолог
Был политэкономический анекдот про четыре фундаментальных противоречия социализма: «Все говорят, что все есть, но ничего нет. Ничего нет, но у всех все есть. У всех все есть, но все недовольны. Все недовольны, но голосуют „за“ и говорят, что все есть». Видимо, состоять из противоречий — российская карма, распространяющаяся и на самых типичных представителей каждого крупного русского бизнеса, от политики до телевидения. В этом смысле Константин Эрнст — явление глубоко русское. Все знают, что он талантлив, — но почти никто не скажет, что он, собственно, сделал талантливого за последние десять лет. Все понимают, что он умен и наделен вкусом, — но почти никто не обнаруживает признаков ума и вкуса в большинстве его проектов. Никто не сомневается в его профессионализме — но и смотреть Первый канал тоже мало кто из нас способен. Давней программой о кино «Матадор» Эрнст создал чрезвычайно живучий миф о себе — это вообще было время живучих мифов, стремительно создающихся репутаций и устойчивых представлений: сегодня хоть стену лбом пробей, а тогдашнюю репутацию не переломишь. Знаю по себе: я тогда считался enfant terribl’ем — теперь давно уже не enfant, ни с какого боку не terrible, а все выслушиваю, что мне пора повзрослеть, поумнеть, взяться за ум и перестать эпатировать гусей.
Так вот, в начале девяностых Эрнст в самом деле создал миф о себе как об эстете, выдающемся телевизионном режиссере, серьезном киноведе (и все это в некотором смысле соответствовало действительности, потому что «Матадор» на фоне тогдашнего раздрызга выделялся). Время было безрыбное: генерация 1961–1967 годов рождения, в силу обстоятельств, породила огромное количество приспособленцев и конформистов — и крайне малочисленную прослойку творцов, ориентированных на художественное качество, а не на быстрые бабки. Всякий был на виду: уж на что поверхностен, хлесток и оскорбительно несправедлив бывал Денис Горелов, а считался тонким критиком и превосходным стилистом. Про феномен успеха Ренаты Литвиновой я уж не говорю — это сейчас всем понятно, что такое Рената Литвинова, и то некоторые сомневаются; а тогда и она, и Охлобыстин, и Качанов-младший хиляли за новое слово. На этом фоне Эрнст выглядел еще очень и очень.
Недавно мне пришлось (в связи с работой над биографией Окуджавы) перечитывать совершенно ныне забытую статью А.И.Солженицына «Образованщина» — удивительную смесь социологического исследования с обвинительным актом. Солженицын явственно обозначает свое раздражение по поводу численного роста интеллигенции — сопряженного с ее качественной деградацией; и раздражение это тем сильней, что сформулировать его причину автор не в состоянии. Интеллигенция плоха тем, что лояльна к власти? — но к власти были лояльны и Достоевский, и Леонтьев; что ж, и они образованцы? Интеллигенция далека от народа — а Розанов был сильно близок? А Гиппиус с Мережковским? Словом, обвинения Солженицына выглядели ретроградскими: типичные сетования человека традиции на то, что стало слишком много людей культуры, которые хочешь не хочешь как-то менее управляемы и более свободны. Однако пророческая правота автора подтвердилась в восьмидесятые и особенно в девяностые, когда образованщина получила все, о чем могла мечтать, — и все доблестно сдала. Культурный ренессанс, при котором тиражи толстых журналов перевалили за два миллиона, а кинематограф русского артхауса начисто убил все прочие жанры, — завершился апофеозом радио «Шансон», Петросяна и Робски, и все это сделали те самые люди, которых в начале девяностых провозгласили арбитрами вкуса. Приходится признать, что у интеллигентного человека могут быть любые убеждения — но само их наличие сугубо обязательно. Главной же чертой образованщины является вовсе не ее дистанцированность от пролетариата и крестьянства, не толерантность к властям и даже не поверхностность знаний, а повышенная адаптивность — тот самый конформизм, который единственным критерием жизненного успеха признает востребованность при всех режимах. Эта фантастическая эластичность по-настоящему явила себя уже в следующем поколении образованщины — в тех, кому в 1985 году было едва за двадцать. Александр Любимов, Константин Эрнст, Леонид Парфенов, Игорь Угольников, Александр Роднянский, Александр Цекало, Евгений Гришковец, а в некотором смысле и Сергей Сельянов, и Сергей Члиянц, и Валерий Тодоровский, который из всей этой обоймы выделяется более заметным отвращением к продюсерской деятельности и способностью к внятному художественному высказыванию, — вот наиболее заметные типажи в этой генерации. Константин Эрнст — не только наиболее успешный, но и наименее, так сказать, определенно-личный. Можно говорить о стилистике того же Гришковца, взглядах Любимова, даже стратегии Роднянского — но об Эрнсте можно сказать лишь, что этот человек на каждом этапе с наибольшей полнотой и старательностью выражает черты текущего момента. Его «Матадор» — квинтэссенция ранних девяностых, «Старые песни о главном» —