случае! Ты что! Загубишь себя и Дорошке не поможешь. Поверь мне, уж я-то знаю». Азевич поверил: все- таки его сосед работал в райкоме, не то что он – на лесопилке.
На том они и разошлись, а назавтра, придя на работу, Азевич услышал, что ночью Дорошку взяли. Люди уже досконально знали за что. Будто бы готовил диверсию на лесопилке и, вообще, был польский шпион. Лишь притворялся белорусом. Азевич слушал, что шепотом рассказывали люди, и думал: насчет польского шпиона, конечно, дикая чушь. Он припомнил один разговор с Дорошкой, когда тот ругал поляков за их давние происки против белорусских земель. Не любил нацдем поляков, это уж точно. А вообще, Азевич не знал, как отнестись к Дорошке, из-за которого ему выпало столько передряг этой зимой. Иногда появлялось тихое удовлетворение, что все-таки удалось избежать участия в его посадке. В общем, Азевич отнесся к нацдему почти честно: если не защитил, то не подпихнул. Не то что с Зарубой. История с Зарубой явилась для него хорошим уроком, он не забудет ее до смерти. Но обещание Милована вызвать его снова отравляло ему жизнь. Он со страхом ожидал этого вызова каждый день на работе, идя домой, бывая в райкоме, на улице или даже ночью, в тихой хатенке над речкой. Это мучительное ожидание продолжалось долго, но Милован почему-то медлил. А потом, видно, пришла очередь и самого Милована. Рассказывали, что поехал на совещание в Минск и оттуда так и не вернулся. Ни через день, ни через месяц. Пропал без следа и звука.
На какое-то время Азевич будто выпал из реальной жизни, утратил всякое ощущение действительности, оказался во сне, в липком мире видений. А может, просто погрузился в прошлое, которое было не лучше кошмарного сна. Как когда-то в детстве, охватило тревожное ощущение одиночества, покинутости, накатывал беспричинный страх. Потом начинало казаться, что за окном избы кто-то страшный. Егор закрывал глаза, а раскрыв, видел за стеклом тусклую звериную морду, конечно, это был волк. Волк стриг ушами, по-воровски выжидательно заглядывал в окно, может, чтобы пробраться в избу. С испугу Егор вроде просыпался, но ощущение одиночества не проходило, хотя теперь он чувствовал себя уже не ребенком – нынешним, взрослым. Тем не менее им владел все тот же давний детский испуг. И снова появлялась тень за тусклым окном, кажется, снова начинались видения, он так и не проснулся – просто не имел для этого силы. И он терпел, пока звериная морда сама по себе не померкла, не превратилась во что- то другое, такое же тусклое, неопределенное, но по-прежнему пугающе-мучительное.
Удивительно, но он не мог совладать с собой, не мог собрать силы, чтобы прорвать пелену сна. Он будто застрял где-то на меже призрачного сна и яви, чувствуя только, что ему плохо. Даже очень плохо. Что и где болело, этого он понять не мог, просто его одолевало страдание – может, больше болела истерзанная душа, чем тело. Хотя и тело ощущалось как сплошная немощная боль. Очень хотелось пить, казалось, все внутри иссохло, было то жарко, то холодно, и он инстинктивно зарывался все глубже в груду гороха, чтобы согреться. Только вряд ли он отдавал себе в этом отчет, так как уже перестал понимать, что он есть и где очутился.
Шло время, и в призрачном бреду снова чудилось что-то из давнего, давно пережитого; мучительное, оно соединялось с физической, не менее мучительной, болью. И только на короткое время он начинал ощущать ноющим телом жесткий шуршащий горох, хаос привидений отступал, но тут же душу снова охватывал страх того, что он скоро умрет. Умрет, как умер Городилов.
Он не знал, сколько прошло времени с того момента, как он заполз сюда, он вообще потерял ощущение времени. Однажды вдруг раскрыл глаза и увидел, как резко блестит рядом щель между бревнами, из которой тугой струей бьет свет. Увидел спутанные стручки гороха возле лица, что-то подумал или, может, попытался подумать и снова впал в забытье.
Другой раз его разбудил голос, показалось, где-то рядом разговаривает покойница-мать. На секунду ощутив себя озябшим и измученным, он, однако, тут же и потерял ее голос и снова провалился в бездну мучительно-сонной немощи. Это чередование беспамятства и яви тянулось долго, почти бесконечно, и бесконечно продолжались его муки. Иной раз он ловил себя на том, что пытается крикнуть, сам пугался этого и каким-то подсознательным усилием вырывался из беспамятства. Щели уже не было перед глазами, наверно, в бреду он повернулся или отполз от стены. В сарае посветлело, стало видно соломенное подстрешье с тремя ласточкиными гнездами между стропил. Под ними на балке сидел серый, нахохлившийся воробушек, напряженно вглядывался вниз, аккурат в самое его лицо. Как только Егор шевельнулся, воробушек чирикнул, шустро перепорхнул с места на место по толстой почерневшей балке. Это было первое проявление живого и с ним хилой надежды – может, он как-нибудь выберется. Он приподнял руку, будто приветствуя воробушка, и тот, чирикнув, сорвался с балки, исчез за кучей соломы на другом конце сарая.
Ветреную тишину сарая нарушили какие-то новые звуки, вроде доносившиеся из-за стены, снаружи. Азевич широко раскрыл глаза – в щели между бревнами скользнула и замерла какая-то тень, будто остановился кто-то. Он скосил взгляд в сторону, и там в щели мелькнуло что-то, замерло, притихло, словно прислушалось, и исчезло. Похоже, это была собака. Хорошо, что не залаяла, подумал Азевич, но, пожалуй, учуяла его здесь. А может, и не учуяла, может, так себе бегает по гумнам. Азевич от слабости закрыл глаза, стало не до собаки. Его вдруг затрясло в ознобе, сделалось нестерпимо холодно. Он сжался, съежился и последним усилием зарылся поглубже в ворох гороха, едва сдерживая мелкий стук зубов. Долго он не мог сдержать этот стук, не мог согреться и снова впал в беспамятство.
Второй раз очнулся с ощущением близкой опасности. Не совсем еще придя в сознание, притих, задержал разгоряченное дыхание, вслушался... Где-то рядом шуршала солома, но не от ветра, дувшего из щелей, – шуршала настойчиво, явно, с небольшими промежутками тишины. Азевич отстранил от лица мятые стебли гороха. Ничего поблизости он не увидел, но вдруг почувствовал, что из-под вороха гороха высунулись и торчат его ноги. Попытался незаметно подтянуть их, но, по-видимому, опоздал это сделать.
– А божухна!.. – прозвучало тихо, с удивлением, почти испуганно. Поняв, что обнаружен, он, уже не таясь, шумно, со стоном выдохнул и сбросил с груди пласт жесткого гороха. Потом попытался подняться, но не смог. Напротив стояла тетка в телогрейке и темном платке, она испуганно перекрестилась.
– Не бойся, мамаша, – сказал он, не услышав собственного голоса, таким тот оказался слабым. Пришлось повторить, глухо и болезненно. По-видимому, эта его болезненность придала тетке решимости, она ступила ближе, к груде гороха, напряженно рассматривая его под стеной.
– Что это?.. Или ранетый?..
И замерла, ожидая ответа.
– Болен я, тетка. Пить хочу...
– Пить? Так я сейчас. Я скоренько...
«Ну вот и попался, – мелькнула пугающая мысль. – Сейчас кого-то приведет... Немцев или полицаев». Но что ему было делать? Он уже ничего не мог – ни убегать, ни защищаться. Разве застрелиться. Застрелиться еще, пожалуй, силы нашлись бы. Где только его наган?
Наган был в кармане, под правым бедром, о нагане он не забывал, казалось, даже в беспамятстве. Жаль только, что в беспамятстве наган – не спасение. Но, может быть, он еще стерпит... Ему бы только попить...
Кажется, женщина опять оказалась рядом, а он и не заметил, как она ушла и вернулась. Зашуршал горох, опустясь на колени, тетка подала ему белую кружку. Он сделал еще одну попытку подняться, но не смог и снова упал на спину. Одной рукой тетка приподняла его голову, а другой поднесла к губам кружку. Вода показалась невкусной, его едва не стошнило. Но истерзанный жаром и жаждой, он все-таки выпил полкружки. Очень закружилась голова, все вокруг поплыло, словно в тумане...
– Ну спасибо.
– Может, еще чего?
– Нет, ничего, – только и смог произнести он и закрыл глаза. Показалось, вот-вот снова потеряет сознание. Потом, раскрыв глаза, увидел, что тетка сидит на прежнем месте, пристально вглядываясь в него. Он тоже присмотрелся к ней. Была она еще не старая, с увядшим, измученным лицом, выражение которого было так привычно знакомо Азевичу. Горе и печаль наложили свою непреходящую печать на лицо этой деревенской женщины.
– Что это у вас? Или, может, простуда? – озабоченно спрашивала она.
– Может, и простуда...
– Теперь такая пора – простудная. Или... может, тиф?
«Еще чего не хватало! – испуганно подумал Азевич. – Хотя, кто знает? Городилов умер, может, и от