соблазнительная находка. Еще можно что-то и заработать на его голове. Нет, залеживаться ему здесь нельзя. Надо куда-то топать. Вот только куда?
Он немного повернулся в своем лежбище, прислонился лбом к холодному бревну. Сквозь узкую щель стал виден небольшой заснеженный кусок огорода с изгородью и далее гривка мелколесья – не того ли, из которого он вышел к этим сараям? Деревни отсюда не было видно – кажется, эта усадьба тут крайняя.
Может, он опять задремал, потому что не заметил, как возле появилась тетка. Тихонько заговорив, она опустила рядом с ним на горох небольшой узелок, стала его развязывать.
– Ну як жа вы тут? Трохи будто повеселели с виду. Горячка вроде отступилась, ага?
– Вроде отступила, – неожиданно слабым голосом проговорил он.
– Ну и хорошо. Ну и ничего. Даст Бог, и поправитесь. Вядомо ж, простуда, она на каждого может. Или какой грипп... Вон в прошлую зиму у нас грипп всю деревню выкачал... Тут вот принесла вам горячего молочка и это... с медом. Мед, он очень пользительный. К сватье бегала...
– Ты же не сказала там... Обо мне?
– Ну как же я скажу? Разве можно по теперешнем часе... Это ж, если дознаются, не дай Бог! И вам, и нам тоже...
– А у вас кто еще... дома?
– А бабка, мать моя. Ну и детки, две девочки. Сын Витя неизвестно где. В России был на учебе, у ФЗО этом, а теперь кто знает? Может, и живого нет, – пригорюнилась тетка, сразу изменившись лицом.
– А у вас эти, полицаи есть? – спросил Азевич.
– У нас нет, кому тут в полицию идти. Одни старики да бабы. А вон из Саковщины наведывается Петручонок-младший. Нацепил белый лоскут на рукав, дали винтовку, и ходит. Три дня тому назад приходил. Очень боялась, думала, может, дознались что... Про вас.
– Три дня? – удивился Азевич. – А разве я тут три дня уже?
– Вы же тут от среды, если помните. Как раз в среду я пришла за соломой, парсючку подостлать. А вы стонете. Аж спужалась...
– Постой... От среды? Так сколько же я пролежал?
– А восьмой день сегодня.
Это его удивило. Восьмой день, а он думал, дня два или три. Значит, хорошо его уложила болезнь. Значит, не простуда это, как бы не тиф... Но сегодня ему все-таки лучше, чем даже вчера. Жар вроде спал, была только большая слабость, хотелось лежать, не двигаться.
В это время где-то за воротами коротко гавкнул пес, и Азевич вздрогнул от неожиданности. Тетка, заметив это, объяснила:
– То ж Вурдулака.
– Кто?
– Вурдулака наш. Ну собака. Пришел и сидит. С утра где-то бегал, а теперь вернулся. Наверно, учуял, где я.
– Собака...
– Ну. Знаете, прибился с лета, может, из лесу притащился, такой отощавший, худой, пришел на подворок и лег. Слышу, куры закудахтали, подумала, может, лиса – летом было повадилась, трех курочек утащила. А то пес. Черный такой, большой. Я на него замахалась, взяла палку – не идет. Ну что делать? Дала хлеба – съел. И остался. Теперь куда я – туда и он.
– Не лает?
– Нет. Не брехучий.
– Так, может, пустите? Сюда.
– Нет, не надо. Он... к мужчинам какой-то недобрый. Это же летом на большаке, ну там, за лесом, наших пленных гнали... Ой, Божечка, сколько их там шло!.. По жаре, голодных. Которые обраненные, в закорелых бинтах... И немцы по сторонам с винтовками. Ну как-то пошли мы из села, вчетвером – племянница, ну и бабы. А у племянницы перед тем мужика смобилизовали, думала, увидит. Продуктов узелок прихватила. Стали мы возле мостка, на пригорочке, и правда – гонят! Идут – не идут, а бредут, тащатся. Которые падают, которых ведут. А если которого не возьмут, так немцы – бах! И готов. Стоим мы, глядим, боимся, что немцы прогонят. Но не прогоняют. И тут этот... Вурдулака прибежал, носится возле людей, побежит в одну сторону, в другую – очень встревоженный. А не лает, и немцы его не трогают. И тут – бах в одном конце, потом в другом. Это ж немцы стреляют, кто упал. В аккурат и возле мостка стрельнули одного. Бабы бросились вниз – лежит молоденький такой, с перевязанной рукой. А немцы кричат: нельзя, цурук! Ну мы назад, боимся. Немцы отошли, так этот Вурдулака – туда. Подбежал, холера, и кровь с травы лижет. Человеческую кровь, может, теплую еще. С травы, а потом с груди. Мы аж испугались, во так собака! Как пошли домой, он где-то побежал за колонной. Ну, думаю, пусть идет, зачем он такой? Аж надвечерком является, сильно хромает, подстреленный, что ли? Лег под вербой, лежит, только язык высалопил. И никуда не идет. Ну и остался. Оклемался как-то. Теперь не хромает.
Тетка рассказала, поправила на шее теплый платок, и Азевич не знал, что ей сказать. Пристрелить, наверно, следует такого пса. А может, и нет. Наверно, и собаки теперь такие, как люди, – покалеченные войной, бедолаги в бесприютной собачьей жизни.
– Что-то он к мужчинам недобрый. Как увидит где мужика, сразу шерсть дыбом. Наверно, дались ему мужчины. Особенно если в военном.
– Возможно.
Тетка принялась его кормить. Сначала супом из глиняной миски, из которой он зачерпнул три ложки и больше не смог. Потом заставила его выпить кружку теплого молока с медом. И он с огромным усилием выпил, хотя молоко опять не показалось ему вкусным. Он вконец устал от всей процедуры кормежки, лег на горох. Большой ломоть хлеба остался нетронутым на краю обвязанного марлей кувшина.
– А как же с хлебом у вас? – спросил Азевич. – Есть хлеб?
– Хлеб есть, – с удовлетворением в голосе ответила тетка. – Намолола на той неделе, испекла три буханки. Не то что в колхозе.
– Постой! – что-то припомнив, сказал Азевич. – А где намолола?
– Да в сенцах. На жорнах.
– А разве... жорны у вас не разбили?
– А, тогда! – догадалась тетка, что он имеет в виду. – Били. На три куска камень разбили. Лежали в крапиве. Да еще каждый день делали обход, проверяли, лежат ли там, куда бросили.
– Кто разбил? – сказал он и затаился, ожидая ответа.
– Да комсомольцы эти. И активисты. А мой Иван все равно молол. Смастерил такие обручи, составит камни и смелет ночью. А потом разберет и снова куски в крапиву. Там и лежат. Те придут, посмотрят, в тетрадке что-то пометят. Так и обходились, – тихонько засмеялась тетка, довольная своею с Иваном хитростью.
«Так и обходились! – подумал Азевич. – И теперь она кормит своим хлебом того, кто уничтожал жернова, бил камни. Или она не знает, не догадывается, кто он такой? Или не держит обиды на него и таких, как он? Недавних райкомовцев, комсомольцев, активистов? Что это за характер такой – незлобивый или безразличный к добру и злу? Что это – крестьянское, женское? Или национальное? Откуда это взялось, хорошо это или плохо? А вдруг эта незлобивость будет и по отношению к немцам? Покажется, что и немцы не хуже? Тем более что позволяют есть свой хлеб, который не позволяли есть большевики?»
– Я вам хлебца оставлю и молочка. А супчик подогрею и еще принесу. Пообедать. Так лежите, набирайтесь силы, – сказала она, вздохнула и пригорюнилась. – Может, и мой сынок где так лежит. Если живой. А может, и в земельке уже...
– Да нет, – попытался утешить ее Азевич. – Если молодой, так где-нибудь на фронте. Там все-таки Красная Армия, командование. Воевать будет.
– Хотя бы уж как-нибудь победили немца этого. А то прет и прет, – сказала тетка и трудно вздохнула.
– Победим, – откликнулся он с нетвердой уверенностью. – Не может того быть, чтоб не победили. И лучше жить будем. Справедливее, чем до войны. Все-таки классовая борьба кончится, врага не будет.
Тетка не очень проворно стала подниматься с гороха.
– Хотя бы не было. А то все враги да враги вокруг...