настороженность и, чтобы рассеять ее, кричит:
— Ну, мальцы-удальцы! Пальнем сейчас! С первого снаряда — цель, и спать до вечера!
— Как раз! — бросает Лешка и вскакивает. — Поспишь тут! — Он выходит на площадку, как-то бережно неся перед собой большие, коричневые от загара руки. Желтых соскакивает с невысокого бруствера, занимает свое боевое место слева, позади пушки, в широком орудийном укрытии.
— Ничего. Не впервой! Держитесь за землю-матушку, она выручит, — спокойно говорит он и вскидывает бинокль. — Так!.. Нет, еще немножко подождем. А ну, садись!
Встав на колени, мы занимаем свои места: Попов у прицела, я справа от него, за щитом. Меж станин устраивается Задорожный, за ним, возле снарядных ящиков, — Кривенок и Лукьянов.
Желтых время от времени смотрит в бинокль, одним глазом прижимается к прицелу Попов… Мы понимаем, что вступаем в поединок, исход которого будет решаться тем, кто опередит. Если чуть замешкаемся и немцы засекут нас на открытой позиции, придется туго.
— Попов, наводить под нижний обрез, — распоряжается Желтых, уже не отрываясь от бинокля. — Та- ак… Зарядить! — спокойно, с чуть-чуть излишней строгостью командует он.
Задорожный натренированным рывком вгоняет в патронник снаряд. Затвор, коротко лязгнув, закрывается. Попов прилипает к прицелу. Мы ждем затаив дыхание.
Последние минуты утренней тишины. Восточная половина неба за нашими спинами наливается отсветом невидимого, но уже близкого солнца. Эти мгновения перед открытием огня особенно нестерпимы, ноют напряженные нервы
— скорее, скорее! Но Желтых медлит, он спокоен и лучше нас знает, когда следует подать команду.
— А почему без каски? Где каска? — неожиданно раздается в тишине его строгий голос. Это он Попову, который сутулится за прицелом в сдвинутой на затылок пилотке. — Кривенок, каску!
Кривенок приносит из окопа видавшую виды, исцарапанную каску и нахлобучивает на голову наводчика. И вдруг, не успевает он отойти на свое место, где-то далеко, с немецкой стороны, раздается знакомое прерывистое «та-та-та-та». Одновременно что-то лязгает по краю щита, взвизгивает над головами и проносится дальше. Рядом на бруствере взлетает облачко пыли. Я инстинктивно пригибаюсь к казеннику. «Опоздали! Прозевали!» — мелькает мысль. Оглядываюсь: сзади низко склоняется Лешка, а за ним как-то боком, опершись на локоть, опускается на землю Лукьянов. Из-под его пилотки на воротник распахнутой шинели и на дощатый снарядный ящик что-то часто капает. Лукьянов хватается рукой за голову и удивленно рассматривает ладонь — на ней кровь.
— Сволочи! — ругается Лешка.
К Лукьянову бросается Кривенок. Довольно спокойно он спрашивает:
— У кого пакет?
У меня в кармане перевязочный пакет, я бросаю его Кривенку и хочу сам подбежать туда, но команда Желтых останавливает меня.
— Стой, тихо! Прицел шесть, один снаряд, огонь!
Пули бьют по брустверу, брызжет в стороны земля, я передвигаю по линейке указатель отката, пригибаюсь. Тут, за казенником, немного спокойнее, чем на открытой площадке. Вся паша огневая курится пылью, разлетаются в стороны кукурузные стебли, лязгают по щиту пули. Что и говорить: неудача.
«Бах!!!» — неожиданно и резко бьет в уши выстрел. Пушка отскакивает назад, казенник выкидывает в песок горячую гильзу. Из ее узкой шейки струится дымок.
Я не вижу за щитом разрыва, но слышу далекое раскатистое «ках-х-х». В стволе уже новый снаряд, и Попов аккуратно и спокойно подкручивает маховики.
«Фить-фить! Чвик!..» — проносится рядом новая очередь.
«Быстрее! Быстрее!» — бьет в виски мысль. Я оглядываюсь. Лукьянов лежит на боку, и Кривенок, неумело раскручивая бинт, обвязывает его голову. Сквозь повязку проступает и расползается бурое пятно крови.
«Бах!!!» — снова бьет наше орудие, и правое ухо глохнет, будто его заткнули ватой. Я торопливо вглядываюсь в указатель, откат как будто нормальный.
— Прицел семь! — с яростью командует Желтых.
Значит, недолет, надо еще пристреливать. Пулемет бьет длинными очередями, и это, видно, спасает нас, только первые пули попадают в огневую, остальные рассеиваются вокруг. Все мы жмемся к земле. Лешка лежит на боку, прижимая к груди снаряд, взгляды наши встречаются, и в его глазах я не нахожу враждебности. Мне тоже теперь не до злости — Люся и все, что связано с ней, отступает в давнее, далекое вчера.
Попов работает ловко и четко. Огневую сотрясает уже третий выстрел, и тотчас сзади кричит Желтых:
— Отметиться по разрыву!
Это излюбленный прием нашего командира. Есть определенные правила пристрелки прямой наводкой, но Желтых почти всегда пользуется только одним
— отметкой по разрыву, этот способ еще ни разу не подвел нас. Попов, согнувшись, едва-едва, одними ладонями, касается маховичков наводки и нажимает кнопку спуска. Я выглядываю из-за щита: снаряд, подняв перед стволом пыль, уходит вдаль и рвется на холме.
— Верно! — радостно и сипло, что есть силы кричит Желтых. — Три снаряда, беглый огонь!
«Слава богу!» Спадает в душе тревожное напряжение. Попали, теперь — добить.
«Бах!» — гремит выстрел, пушка дергается, из казенника со звоном вылетает гильза. Лешка, встав на колени, досылает следующий снаряд, и через десять секунд снова: «Бах!»
На огневой — кисловатый пороховой смрад, пыль. Шестая гильза звонко лязгает о предыдущие, и тут же желанная команда:
— В укрытие!
«Есть! Кажется, удачно! Еще немножко, еще…»
Мы все хватаемся за пушку. Я переползаю через: станину, вырываю из оси стопор, кто-то сзади выдергивает из земли сошник. Желтых хватается за левую станину. Припав к самой земле, налегаю на колесо, пушка трогается с места. Попов, однако, опаздывает толкнуть левое колесо, орудие перекашивается на площадке, и Желтых зло кричит:
— Попов! Не зевай! Такую твою!..
На Попова командир кричит редко. Только в бою под огнем — тут он никого не щадит. Попов не обижается, как не обижается никто из нас. В надвинутой на глаза каске он упирается коленями в землю, плечом в колесо, пушка трогается с места и, тяжело покачиваясь, идет в укрытие.
«Та-та-та-та!..» — стучит издалека пулемет, но мы уже свернули станины. Я напрягаюсь так, что, кажется, разрывается от натуги грудь, и толкаю колесо обеими руками, пока пушка не начинает постепенно катиться сама. Бойцы и Желтых управляют станинами, и последним, стоя на коленях, вцепившись в правило, толкает сошники сразу похудевший, с окровавленной щекой Лукьянов.
10
И вот мы сидим в нашем узеньком обжитом окопчике и, довольные тем, что все обошлось, сдерживаем в груди бешено бьющиеся сердца. Несколько пулеметов постреливают по нашей позиции, сбивают с бруствера комья, и песок сыплется нам на головы. Над огневой в чистом утреннем воздухе космами висит пыль. Но крупнокалиберный пулемет молчит, а остальные нам тут не очень страшны.
— Хватились! — говорит Желтых и довольно смеется, наморщив заросшее за ночь щетиной лицо. — Все же одурачили — знай наших!
Потом, посерьезнев, командир спрашивает:
— Ну, как ты, Лукьянов? Терпеть можешь?
Лукьянов, склонив перевязанную голову, зябко кутается в шинель. Рана у него, видно, не очень страшная, он не стонет, не жалуется, только дрожит от малярии.
— Потерплю, — тихо говорит Лукьянов. — В санчасть же не выбраться.
— Не выбраться, — подтверждает командир. — Жди вечера.
Мы усаживаемся друг возле друга и внимательно вслушиваемся, что делается наверху. На нижней ступеньке Лешка, в руках у него перископ, и он то и дело тихонько высовывает его из-за бруствера. Пулеметы нам тут не страшны, но вот если ударят минометы, тогда придется плохо.