Хеопса, Хефрена и Микерена. Гигантские усыпальницы издали были похожи на угольные терриконы в шахтерском городке, где я жил в детстве – только светлые. Черные терриконы памяти и блестящие на солнце древние пирамиды. И еще цветные пирамиды мусора возле навсегда недостроенных домов здесь, наяву.
Автобус выехал на пыльную каменную равнину и остановился.
Мы вышли.
Пирамиды не оказались большими. Наверное, в моем мозговом экране отпечатались московские высотки, Останкинская и Эйфелева башни, фотографии небоскребов Америки. Нью-йоркцам, вероятно, эти пирамиды кажутся игрушечными.
Но они не были и маленькими. Ветра нет, тишина. Солнце светит размыто, глаза не слепит. Если вслушаться, можно уловить какой-то внутренний, едва слышимый глубокий звук. Шелест то ли песка, то ли волн. Словно где-то далеко под ногами, что-то движется, проворачивается. Может – Земля вертится?
Пирамиды были средними. Но это было то «среднее», что медленно плывет в сторону величия. Туристы с задранными головами, полицейские в белых одеждах, бедуины в цветных халатах и чалмах, ведущие верблюдов под уздцы – все они, как камешки, тихо перекатывались по сферической земле, на которой высились три белесо-желтые пирамиды.
Я подошел ближе. Дотронулся до нижнего камня саркофага Хеопса. Стал на выщерблину в каменном блоке, сделал еще шаг вверх.
– Эй! – раздался сзади окрик. Ко мне вразвалку подходил полицейский в белой форме.
– Ноу! – ослепительно улыбаясь, поднял руку он.
Я спрыгнул вниз. Краем глаза я заметил, как один из туристов – кажется, тот, что ехал впереди меня в автобусном кресле – сует полицейскому деньги, и тот, оглянувшись, машет рукой: давай, мол, быстро. Мужчина в белой майке и шортах вскарабкивается на два метра вверх по пирамиде, а его спутница – брюнетка в цветной юбке – снимает его на видео.
– Инаф! – машет полицейский рукой.
– А я? – растерянно улыбается спутница.
Мужчина лезет в карман.
Я оглянулся. Посмотрел вверх. И тут же почувствовал: в пирамидах теплится жизнь. Они, предназначенные для смерти, почему-то живут и дышат до сих пор. А я, со своим мозгом, с кожей, глазами, мыслями, ртом, пенисом, слюнями, родом, воображением – я со всем этим джентльменским набором живого человека не был сейчас живее этой тщательно сложенной груды бело-желтых камней.
В открытом ресторане с видом на Сфинкса и пирамиду Хеопса были накрыты столы. Официанты разносили холодную минеральную воду и кока-колу. Я взял с подноса бутылку ледяной колы. Налил в стакан, отпил, стал понемногу есть: салат, белая рыба на гриле. Жаль, нет холодного белого вина. Я вспомнил, что сегодня у меня день рождения. Откинувшись на стуле, смотрел на пирамиду. Кажется, на этом месте Наполеон выстраивал своих солдат, напутствуя их перед сражением. Зачем-то он покорял весь этот мир, как покоряли многие до него – но войны до сих пор не кончаются. И люди по-прежнему разные, чужие, никакие они друг другу не братья и никогда ими не были. Ошиблись пылкие французы, придумавшие во время своей классовой революции лозунг: «Свобода, равенство, братство».
«У нас, как ты помнишь, было три революции, – прищурившись, говорил мне в детстве старший брат, – а знаешь, сколько было у французов? Пять!»
Пять. Никто до сих пор не знает, как сделать жизнь лучше. Никто. Только в книгах ее делают лучше. Причем в самых плохих книгах, тех самых, которые наш продюсер милостиво обещал не запрещать. В хороших книгах хорошей жизни обычно не бывает. Просто, когда их читаешь, становится лучше на душе. Даже в Библии предвидят победу на земле зла. И жизнь в большинстве своем зла. Надоело делать вид, что это не так. Мне тридцать восемь. Какая свобода, равенство, братство? Люди не равны, не свободны, не братья. Равенство ремесленников, свобода конвейера. Мать говорила, что я родился в пять тридцать вечера. Значит, по египетскому времени я был сейчас еще тридцатисемилетним. А по российскому – рождался прямо сейчас. Тридцать восемь лет. Не знаю, к чему и зачем я существую. Для наслаждения? – так думал в юности, начитавшись Эпикура. Для радости – когда чувствовал, что вот-вот поверю в Бога. Для прорывов в трансцендентное – когда писал «Адаптацию». Для любви – когда любил. А может, чтобы просто дышать и наслаждаться всем этим, пока не прекратится естественным образом дыхание?
В глубине ресторана, там, где натянутый тент давал наиболее густую тень, сидела за столом и смотрела прямо перед собой женщина в солнцезащитных очках. Она была загорелая, с короткими темными волосами, примерно моих лет. Присмотревшись, я узнал ее: это была женщина-чайка – та самая, что лежала в Хургаде на пирсе и что-то долго писала в тетради. Я помахал ей рукой. Похоже, она заметила мой жест и улыбнулась. Но почти сразу же встала и стала уходить. Наверное, мне показалось, что она улыбнулась – ведь лицо ее было в тени. Вероятно, нужно было встать, подойти к ней, догнать, заговорить. Заговорить? Прохладное пекло бессмысленности давило сверху, уничтожало, высасывало все силы, словно работающий рядом на полных оборотах ядерный реактор. И вдруг мне показалось, что предо мной, как 25-й кадр, мелькнула и погасла картинка из детского сна ужаса: беззвучно крутящееся сверло, на которое накручивалась огромная глинистая масса действительности.
Мир, что был перед моими глазами, наклонился, как от удара, сдвинулся и стал стремительно падать. Он падал вместе с высившейся передо мной желтой пирамидой, полицейскими, туристами, рождением, матерью, отцом, школой, армией, институтом, женой, нерожденным ребенком, работой, говорящей рыбой, Анной, Сидом, «Адаптацией». Все было к черту – или к чему-то еще, что означало конец. Это было разрушение созданного когда-то света. Из хрустального шара с Красным морем и человеческими душами он, мой шар Земли, превращался в завихрение сухой коричневой пыли. Сотворение наоборот. Возвращение в грязь. Меня когда-нибудь спросят: «Зачем ты таскаешь с собой этот кусок засохшей пыли?» «Ну что вы? – весело и немного возмущенно отвечу я, – эта пыль раньше была самой прекрасной планетой на свете!» «Вы шутите? – насмешливо скажут мне. – Ну что ж, не хотите говорить, не надо…» Нет ничего. Нет даже желания умереть. Остановить дыхание здесь, среди мертвого песка и камней? Худшего места для смерти не найти. Здесь умирали лишь залитые коричневым солнцем фараоны, которым ставили памятники в виде собственных гробов. А остальные сгнивали, высыхали и превращались в песок. Я встал и, едва переставляя ноги, поплелся к своему автобусу.
Подарок на день рождения
– Как пирамиды, друг? – вальяжно спросил Муххамед, дымя сигаретой. – Был час ночи, я только что вернулся из Гизы. Бармен был трезв.
– Величественные, удивительные гробы, – кивнул я.
– Гробы? – не понял Муххамед.
– Гробы, – кивнул я. Бармен рассмеялся.
– Слушай, Муххамед, – сказал я, – мне хочется выпить. Желательно водки.
– Водки, конечно! – он снял с полки бутылку «Финляндии». – Сколько налить?
Я пояснил, что мне нужна вся бутылка. Муххамед заулыбался, вжал голову в плечи и назвал тройную цену. Я не стал торговаться.
Когда я пил у себя в номере эту водку, оказавшуюся дрянной подделкой, а не «Финляндией», то позвонил вниз и пригласил Муххамеда подняться ко мне. Мы выпили с ним граммов по сто пятьдесят, а может, и по двести. Курили, произносили обрывочные фразы о Египте, России, Европе, о женской любви и о трудностях заработка денег.
Он нежно рассказывал мне о своей шведской любовнице, с которой занимался сексом в немыслимых позах здесь, в этом номере, три месяца назад, и теперь шведка, кажется, вновь собирается в Египет. Ее зовут Ингрид. Прислала длинное сообщение на мобильный, – Муххамед мне его показал, бережно листая телефон, словно разматывая папирусный свиток.
«Мой дорогой, нежный, красивый фараон, я думаю только о тебе, ночами не могу спать, вспоминаю, что жила с тобой в сексуальной сказке. Как поживает твой каменный цветок? Не завял ли? Он так прекрасен, так нежно благоухает, что я, северная пчела, не в силах противиться этому запаху, лечу через тысячи километров к нему…» – писала Ингрид.
У западного человека от его иррациональности остался, кажется, только секс. Мечты о каменных цветках и хрустальных пещерах. Секс, который хуже всего поддается утилизации в виде брачных договоров,