историю, может быть, она поможет тебе выбраться, как сказала бы та имиджмейкерская скотина, из-за которой тоже (косвенно) я попал сюда, в эту, блядь, тюрьму, где я, наверное, медленно сойду с ума, если не буду делать хоть что-нибудь, например, вот это – писать, выдавливая из себя яд и гной… Эх, если бы можно было разбежаться и самого себя догнать. Оттолкнувшись, перепрыгнуть, ха-ха, кажется, здесь, в этой мнимости я набираю форму, вот, даже пошутил, как бы только не разрыдаться. Да, лишь бы что-то делать. Или все уже сделано? Осталось только описать, приправляя кое-где юмором висельника? Отказываешься верить, что это происходит с тобой и происходит на самом деле? Вот, вспомнилась опять цитатка из книжечки отца: «Человек свободный не думает о смерти». Кто это сказал? Ха-ха-ха! Попал бы сейчас сюда автор. Бессмысленность всего. Похоже, что я и в самом деле боюсь, что меня приговорят… приговорят к… Сука, блядь, чтоб вы все сдохли, падлы!.. Господи, но почему именно я?!

Тихий университетский городок на Среднем Западе, куда отец заслал меня учиться, куда он меня продал, чтобы наконец избавиться, заплатив за избавление восемь тысяч долларов после смерти моей бабушки. Мы все только и делали, что ждали ее конца. Не хочу сейчас лицемерить, мы все успокаивали себя тем, что ей за восемьдесят и следовательно уже пора. Тогда я понял, что лучше не доживать до старости. Нет, старых не любят и не уважают, они противны, как ссохшиеся жуки, на них неприятно смотреть, от них воняет и от них хотят только избавиться. Старый человек окостеневает, отчуждается и превращается в жужжащий надоедливый предмет, который лишь какой-то странный долг не позволяет выбросить на помойку… Мать умерла молодой, я еще не успел ее разлюбить, но бабушка, эта безумная жалкая лягушка с желто-голубыми глазками, я отказывался верить, что это моя бабушка, к которой когда-то меня мчали ночью на такси, которая когда-то рассказывала мне сказки. Я по-прежнему любил ковер с тигром и охотниками, но теперь, увы, не это эфемерное создание, присаживающееся на корточки в коридоре, чтобы навалить, как ребенок, кучу дымящегося говна. Разумеется, на похоронах я плакал и, надеюсь, где-то все же искренне. Может быть, самое ценное в этой смерти для меня было то, что я понял, что никакого того света нет, и ничто не возвращается обратно. Может быть, я плакал и от этого. Хотя, скорее мне, как и каждому, было жалко самого себя, а не эту страшную восковую куклу с полураскрытым усмехающимся, залепленным какой-то зеленой пастой ртом.

Продав бабушкину квартиру, отец сделал благородный жест – не хочешь быть фотографом (он хотел, чтобы я поступил на операторский во ВГИК; за месяц до этого я завалил все экзамены), валяй, занимайся своими дурацкими компьютерами. Я, конечно, прочитал его душевное послание: «Видишь, какой я добрый, дал тебе денег на образование, вдобавок не где-нибудь, а в Америке». После смерти матери прошло уже девять лет, два последних года отец жил в новом браке с женщиной, которая была ненамного меня старше. Мне было ясно, что, засылая меня в Америку, они, отец и Нина (так звали его новую жену), просто хотят от меня избавиться. Эта Нинка, эта длинная сучара (она была меня выше на полторы головы), которая каждый раз так очаровательно улыбалась, когда мы сталкивались перед туалетом в коридоре, я, естественно, пропускал ее, а после не мог зайти иначе, как через полчаса, зажимая нос и прежде всего опрыскивая все дезодорантом, я ненавидел ее запах. Я даже думал, что она специально, как скунс, напускает эту вонь, так она меня ненавидела. А за что? За то, что я всего-навсего был его сын и жил с ним в нашей квартире, перебравшись в комнату матери? Хаос, я не могу это все как-то правильно описать. Каждому прежде всего нужен унитаз. Вот, начал с Америки и сбился.

Унитазы… но ведь с них тогда началась и моя Америка! Эти аппараты, наполовину заполненные водой, куда падает, плескаясь, человеческое дерьмо, и брызги, неприятно холодя, долетают до жопы. Я привставал, оборачиваясь, и нажимал на рычаг, глядя, как мое светлое (перемена воды и пищи) по спирали, в ту же сторону, что и стрелки на часах, засасывается в отверстие и исчезает. В первый раз в номере гостиницы я даже подумал, что машинка неисправна, раз в ней так много воды, и даже хотел позвать служителя, но потом, понажимав несколько раз, догадался, что так и должно быть и что аппарат работает нормально.

Я вышел из университетской общаги, где временно поселился. Я не хотел думать ни о своей молоденькой мачехе (какая-то дурацкая у нее была фамилия – Пастова), ни об отце. На реке широкогрудый янки поливал из шланга лодку, южный ветер сдувал струю, парень отвлекался, заглядываясь на девушек и получалось так, что он собственно поливает реку, а не лодку (шланг через помпу засасывал воду из этой же реки).

В первом семестре мне предстояло изучать информатику и другие точные науки. Две тысячи долларов на житье лежали у меня в кармане. «В конце концов он не такой уж и скряга и заплатил неплохо, чтобы от меня избавиться». Я вспомнил бледнозеленое нинкино лицо, как у нее поехала по диагонали челюсть и оттопырилась с козявкой ноздря, когда папан объявил за ужином, что часть бабушкиного наследства пойдет на мое образование в американском университете. Но все же я был доволен, что все так обернулось. Спасибо наконец и бабушке. В конце концов другая жизнь, теплый ветер с юга. Я вспомнил, как еще с самолета вглядывался в эти прямые, уходящие за горизонт четко по сторонам света хайвеи и поблескивающие на солнце игрушки городов, последние чем-то напоминали мне взаимозаменяемые детали компьютера. Логика, самодостаточность и воля, может, это мне и было надо для достижения моих неясных пока еще, но безусловно высших целей. Моей Статуей Свободы был Билл Гейтс и одновременно Роджер Уотерс, игравший когда-то в Пинк Флойде, хотя Уотерс, пожалуй, достался в наследство от отца, врубавшего по ночам его вперемешку с Вагнером. Я стоял у реки, лицом на Запад и не хотел оглядываться. Какой-то чувак промчался мимо на низком трехколесном, почти лежачем велосипеде, он крутил педали руками над собой, неподвижно вытянув вперед ноги. Хищный разноцветный шлем, черные узкие очки, за спиной велосипедиста развевался университетский флаг, «hawkeyes» было написано на нем, что означало «ястребы». Я чуть не закричал: «Да здравствует Америка!» Потом я зашел в какой-то бар, где выпил залпом два «гиннесса». Мне предстояло еще отметить свое прибытие в деканате, но я решил все отложить назавтра Я взял еще два «гиннесса» и даже попробовал сыграть в пул, зарядив в машинку четыре четвертинки доллара. Высокий пластичный негр, белозубо улыбаясь, взялся меня учить за мои же, сука, деньги, направляя мой гулявший кий так, чтобы я бил только по цветным и не трогал черный, потому что если этот черный невзначай попадет в лузу, то я сразу проиграю. Негр быстро расстрелял по лузам свои полосатые шары и предложил мне еще урок за мои же деньги. Но я отказался и побрел в гостиницу. Кролики и белки перебегали по дорожкам с газона на газон, автомобилисты вежливо пропускали пешеходов, на улицах было много инвалидов в самокатящихся креслах, некоторые из инвалидов управляли своим движением через специальный шланг, касаясь его лишь самым кончиком языка. «Графоманы», – усмехался я. И все не переставал удивляться этой волшебной и вторичной Америке. Абстрактные скульптуры времен Поллака на улицах, гипсовые или из папье-маше скульптурки диких животных, нелепо выкрашенные под натуру и возвышающиеся во двориках коттеджей… Пару раз я споткнулся, падая на газон. Хотелось обнимать всех попадающихся по пути девушек. Но когда наконец решался, в моих объятиях почему-то оказывались одутловатые университетские стариканы в шортах и в маечках. В конце концов я отставил свои амурные затеи и взял еще пару «гиннессов» в каком-то пабе, а в магазине, помнится, бутылку виски.

Очнулся я уже у себя в комнате. На моей кровати сидел какой-то не то индокитаец, не то индокореец и, мелко хохоча, указывал мне на мою блевотину, на столе стояла недопитая бутылка виски. Я слушал исковерканные русские слова и вспоминал абитуриентскую общагу там, в Москве, куда съехались на поступление провинциалы. Приторно причмокивая, азиат этот продолжал: «Ситё ете тибе няде убрат, панимаесь, да, убрат, ситё зидеся так не приньято, панимаесь?» Он заулыбался, похлопал меня по плечу и ушел, словно только того и дожидался, чтобы я проснулся. Было светло, я догадался, что это уже утро следующего дня. Дико трещала башка, но я решил не похмеляться. Я выпил три таблетки анальгина и вылил остатки виски в раковину, убрал подносом из-под кофеварки блевотину. Через полчаса головная боль утихла, но накатила смертная тоска. Я вдруг страшно захотел домой. Хотя куда мне было возвращаться? К кому? К отцу?.. Да любил ли он когда-нибудь меня? Я лег опять, как был, в помятых брюках и в ботинках на кровать и глубоко задумался. Отец… Как я его подчас не ненавидел, он все же оставил в моей жизни след, но сам по себе он все же оставался для меня загадкой и, может быть, я и ненавидел его иногда за то, что не мог эту загадку разгадать. В отце все как будто было смешано в каких-то несуразных пропорциях – и агрессия, и доброжелательность, глупость в форме назидательности, мудрые цитатки, тщательно скрываемая похоть, тяга к мистике и откровенное семидесятничество, маркузеанский (как он сам выражался) отказ, поиски какого-то своего бога, его порой порнографические картины, любовь к «тупой и беспощадной» русской нации и одновременно западничество … Я не знал, любил ли он мою мать, любил ли

Вы читаете Дипендра
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату