перестала работать. Коммуникация научила, что работать не нужно, ибо труд есть проклятие человека, а потому нужно как можно меньше работать и как можно больше потреблять. Потому что больше потреблять – это и есть цель жизни, а лучше потреблять – лучшая из целей жизни! Возможность возможности! Блядь! Чтобы, наконец, и дача была все ближе и ближе к Москве и все быстрее машина, и чтобы стиральная машина отстирывала за час, а посудомоечная отдраивала за полчаса, блядь, ну сколько же можно терпеть без посудомоечной машины, которая не отдраивает за полчаса, блядь, ну это же полный пиздец! Но это был еще не пиздец. Машины уже изобретали компьютер, а коммуникация задумывала интернет, и интеллигенция начинала пиздеть все быстрее и быстрее. О, словоизвержение! О, сладострастнейший из пороков! Говорить, говорить, говорить… и, разумеется, все, что вздумается! Говорить вдруг можно стало действительно всё! Хотя еще были немые советские времена. И над печатью висела цензура. Но уже резали правду-матку вслух, а заодно вместе с маткой и врали с три короба, предавались фантазиям, придумывали объяснения, излагали факты и артефакты. Словом – коммуникация. Рассказывали всё – кто, как живет, у кого сколько любовниц, а если любовниц нет, то почему нет любовниц, выдавали страшные и неприличные тайны. Рассказывали, кто что купил, или хочет купить, последней ли модели, или предпоследней, или уже продал; кто что съел или хочет съесть, или почему-то никак не может съесть; у кого и как покакал ребенок, или у кого и как ребенок почему-то не может покакать никак, и тогда сочувствовали, что ребенок не может никак покакать и предлагали рецепты, как можно больше рецептов новых лекарств. О, лекарства были излюбленной темой интеллигенции, извечный русский вопрос, а если ребенок продолжал не какать и не какать, тужился и все равно – никак, будто нарочно возбуждая и возбуждая коммуникацию, наращивая ее и наращивая, то тогда, все больше волнуясь за ребенка, уже кричали наперебой. И так везде, по всей стране, по всей, блядь, великой стране, потому что смерть одного ребенка, да, смерть одного ребенка, слезинка его одна стоила целого мира, и какашка, хоть малюсенькая его, но какашечка, могла бы дать толчок целой какашечной серии, которая могла бы спасти не только его, но и весь этот мир. В конце концов, заразили коммуникацией и рабочий класс. Гегемон перестал мычать и выразил и свою точку зрения. «Какого хуя, вы травите ребенка лекарствами? Пидарасы, поставьте обычную клизму! О Рабле, где ты, Рабле?!» При имени Рабле проснулось крестьянство. И указало, что надо лечить парным молоком. Но коммуникация как будто только того и ждала. В родное русское парное молоко стали впрыскивать серии англицизмов. И бедного ребенка закрепило опять. Стали искать причины по Фрейду. Выискали по Абрахаму. О, Абрахам, отец! Оказалось, что в раннем детстве именно так зарождается любовь. Да, именно так, когда «удовольствие от задерживания» превышает «удовольствие от элиминации»! Вспомнили, конечно, и что «Бог есть любовь». Прочитали подпольно «Общество потребления» Бодрийяра. И лишь тогда на время, оставили бедного ребенка в покое. Но зато привезли говорящую посудомоечную машину, и заставили ее публично говорить. Правду и только правду! Как чище и стерильнее жить, без грязи, без мата… О, это были великие, страшные годы… И только немногие, как Тимофеев, смогли превысить «удовольствие от элиминации». Но тот, кто молчал, был, разумеется, интеллигенции враг. Молчать было нельзя, все должны были «элиминировать», как плохо им жилось и живется в Советском Союзе, как совершенно или почти невозможно жить, даже не то, что жить, как дышать даже и то невозможно… Тимофеев, как мог, пытался дышать, он предпочитал «задерживание», корчил ужасные рожи, страшно оскаливал рот и кряхтел. Его считали фашистом. Рассказывали, что он, тайно крестившись в православную веру, совершил какое-то страшное преступление, что он убил зверски какого-то интеллигента, который хотел что-то такое сказать, какую-то гражданскую правду. А может быть, даже и не одного, а двух или трех, а, может быть, даже и четырех, целую серию… Задавил своими медвежьими лапами! И вполне возможно, что среди задавленных был и тот маленький милый интеллигентский ребенок, которого Тимофеев удавил, только потому что тот никак не мог посрать. Вот поэтому-то, отягченный таким страшным грехом, Тимофеев теперь и молчит. В нем молчит задавленный на корню непрокакавшийся интеллигентский ребенок! Не дает говорить ему. Вот оно, наказание! Да, блядь, вот оно – наказание немотой! Этот православный гад Тимофеев, исихастская сука, он слушает тайно Лед Зеппелин и Пинк Флойд, а посудомоечную машину слушать не хочет, предатель, гад, да не ребенок, вы, что, а Тимофеев, коммуникация разрасталась, она становилась все шире, все полноводнее, в ней завелись свои рыбы, угри и бобры, оплывавшие Тимофеева стороной, водоросли сомнений «а почему, в самом деле, он слушает Лед Зеппелин и Пинк Флойд и не слушает «Свободу», не слушает «Голос Америки»?», как показатель чистоты коммуникации в ней завелся также и рак… Однако приходили по- прежнему к девяти и уходили в шесть, зато с девяти до шести предавались коммуникации. Тимофеев же по-прежнему упорно предпочитал «удовольствие от задерживания». Его пытались заставить, подбрасывали в чай смертельные дозы слабительного. Но Тимофеев держался молодцом. Вот тогда-то он и купил себе мотоцикл! Он тренировал с его помощью мышцы заднего сфинктера. И тогда окончательно стало ясно, что, конечно же, он – убийца! Потому как никакому интеллигенту никогда не придет в голову тренировать мышцы заднего сфинктера с помощью мотоцикла. С помощью автомобиля – это пожалуйста, это другое дело! Наверняка, у Тимофеева была рука в КГБ. И не в силах отравить Тимофеева самого, товарищи по работе решили отравить его образ, они предали его анализу, аккуратно и интеллигентно нащупали чувство вины и стали интеллектуально колоть его и жалить в чувство вины. «В лагерях погибли миллиарды твоих соотечественников, а ты, сука, молчишь и не хочешь признавать за собой никакой вины?! Какой же ты русский, если ты не хочешь казниться, казниться и еще раз казниться?!» Пар, да, блядь, пар, визг и пар… И на дыбы, и через голову, от удара об асфальт шлем слетает и колется голова, лопается пополам позвоночник, вот это да! А всего-то надрезать слегка переднюю шину… Но каждый раз в конце месяца Тимофеев снова, как ни в чем не бывало, приезжал за зарплатой. Получалось, что ему платили за смэрть, его боялись уволить, чтобы не уволить заодно и его смэрть! Да, смэрть! «Мэ» там, да «мэ»! Тимофеев раскрывал свой огромный рот и откровенно, страшно скалил зубы. Он корчил коммуникации адскую морду. Лишь однажды он попытался процитировать коммуникации Хайдеггера, но коммуникация не любила Хайдеггера, какой, на хуй, Хайдеггер, какое еще, блядь, «забвение бытия», когда нужен, сука, теплый пол, потому что, когда спускаешь ночью из-под одеяла ступни, чтобы пойти на кухню и попить воды, то, ведь, можно даже и тапочки не надевать, да что вы говорите, неужели без тапочек, на кухню? вот это да! это в каком, вы говорите, каталоге? а в туалете можно такой же пол? да, можно и в туалете, сидите, например, там, и если вдруг стало холодно ступням, то просто подворачиваете бегунок реостата, и ступням становится гораздо, гораздо теплее, и можно расслабиться еще и еще, а, кстати, знаете ли вы, что большинство запоров происходит от того, что люди не умеют правильно расслабляться? да, надо не напрягаться, а расслабляться, надо научиться расслаблять кишку, понимаете, да что вы говорите? да, вот именно, а тем более дети, их ведь никто не учил, как правильно расслаблять кишку, в этих советских детских садах ну ничему не учат, а в школах советских, думаете, учат? а в институтах, думаете, учат?!

Тимофеев повернул на себя ручку «газа». И с ходу попал в бильборд, прорывая его насквозь. Пиздец Elle! Он должен привезти Ольге Степановне Алексея Петровича!

Прорвав бильборд, он закричал:

– Спасем русский хуй!

– Даешь! – радостно закричали ему из подворотни разбуженные ревом мотоцикла бомжи.

Глава шестнадцатая

Эх, родина ты, мать моя, родина, и почему не признаешь ты своих сыновей, своих последних сыновей? Все бы тебе заботиться о первых. А если уж певцов себе выбирать, то – чтобы непременно фальцетом. Попы с амвона заповеди поют, бородами трясут, а министры с олигархами – на нефтекачках. Кач-кач, как зайцы плейбоистые на качелях… Эх, мама, роди меня, мама, лучше обратно. Не больше я хочу стать среди таких твоих сыновей, а меньше. Хочу снова стать младенцем, плодом в утробе твоей. Маленькой отцовской каплей, новым семенем его. Чтобы хоть в самом начале опередить на финише первых. Эх, мама, и почему ты родила меня последним?

Алексей Петрович пел свою предсмертную песнь. Как последний русский Баян раскрывался он навстречу своей смерти. Как последний сжимался и восставал. О, не знают еще бобры, как отчаянна русская песня!

Наконец Алексей Петрович вышел из парка. В предутреннем небе по-прежнему сияла звезда.

Перед казнью он решил попрощаться с матерью. Да родина все же не жена, а мать.

«А жена… Эх, да что там жена».

Подходя к ее дому, он представил, как она, его громадная черная мать возлежит сейчас под парчовым

Вы читаете Нано и порно
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату