обеих войн здесь была артиллерийская батарея; это старые армейские здания. — Он снова улыбается. — Иногда сюда высаживаются какие-нибудь отважные яхтсмены, но тут есть пара таких местечек — им ни за что не отыскать. — Он похлопывает по стене у себя за спиной. — Теперь, когда отеля нет, моя база здесь. Но над островком проходит воздушный коридор к аэропорту, и боюсь, ребята из охраны захотят его проверить перед евросаммитом, так что я, так или иначе, сегодня отсюда отчаливаю.

Я киваю, стараясь обдумать услышанное. Мне не нравится это «так или иначе».

— Ты меня на лодке, что ли, сюда привез? — спрашиваю я.

Он смеется.

— Видишь ли, вертолетом я еще не обзавелся. — Он ухмыляется. — Да. На надувной.

— Ну-ну.

Он смотрит направо, налево, словно проверяя, на месте ли еще телефон и пистолет.

— Ну, тебе удобно? — спрашивает он.

— Не очень, но пусть это тебя не смущает.

Он улыбается, но улыбка быстро исчезает с его лица.

— Я дам тебе возможность выбирать попозже, Камерон, — говорит он, и голос его звучит спокойно и серьезно. — Но сначала я хочу тебе объяснить, почему сделал все это.

— Ну-ну.

Я хочу сказать, что и так, на хер, ясно, зачем ему понадобилось их убивать, но держу язык за зубами.

— Первым, конечно, был Лингари, — говорит Энди, и сейчас он кажется еще моложе; он разглядывает пулю в своей руке. — Я хочу сказать, что и раньше встречал людей, которые вызывали у меня презрение; людей, глядя на которых я думал: бог ты мой, насколько бы этот мир был лучше без них. Не знаю, наверно, я был наивным, полагая, что на войне, особенно в профессиональной армии, дела обстоят лучше; что люди там поднимаются над своим уровнем, растягивают свою моральную оболочку.

Я осторожно киваю. Я думаю: моральная оболочка? Жаргон жителей побережья.

— Но это, конечно, не так, — говорит Энди, потирая пальцами маленькую пулю из меди и латуни. — Война — это увеличительное стекло, усилитель. Порядочный человек становится еще более порядочным, а вот разная сволочь становится еще большей сволочью. — Он машет рукой. — Я не об ужасах войны — эти слова уже набили оскомину, и организованный геноцид — это совсем другое; я имею в виду обычную войну, войну, которую ведут по правилам. И правда заключается в том, что одни действительно поднимаются выше своего уровня, но другие опускаются еще ниже. Они ничего не добиваются, не блещут на поле боя, как некоторые, даже и без блеска-то не делают своей работы, как большинство, которое дрожит от страха, но делает, потому что их этому научили и потому что от этого зависит жизнь их товарищей; они просто позволяют проявиться своим недостаткам и слабостям, а в определенных обстоятельствах — если, скажем, это офицер и его слабости носят специфический характер, а он достиг определенного положения, так никогда и не побывав в настоящем бою, — эти слабости могут стать причиной гибели многих людей… На всех нас лежит моральная ответственность, хотим мы этого или нет; но люди, наделенные властью — будь то военные, политики или просто администраторы, — обязаны проявлять заботу о других или по меньшей мере демонстрировать какой-либо общественно приемлемый эрзац этой заботы; кажется, это называется долг. Я наказывал людей, которые пренебрегли такой своей ответственностью. Я считал это своей… обязанностью.

Он пожимает плечами, хмурится.

— Дело обстояло немного иначе с Оливером, этим порнодельцом, его я убрал частично для того, чтобы сбить с толку полицию, а частично из ненависти к тому, что он делает… Что касается судьи, то его вина была меньше, чем у других, но и я был к нему снисходительнее. Остальные… что ж, все они были влиятельными людьми, все были богаты, а некоторые даже очень. Все они имели в жизни все, что только могли пожелать, но они хотели еще больше; с этим худо-бедно еще можно смириться, что поделаешь — слабость, нельзя же убивать людей только за это; но дело в том, что они относились к остальным людям как к дерьму, в буквальном смысле — как к дерьму, как к досадной помехе, от которой надо поскорее избавиться. Они словно утратили человечность и больше уже никогда не могли ее обрести. Существовал только один способ напомнить об этом им и всем другим, похожим на них: пусть дрожат от страха, пусть чувствуют себя уязвимыми и бессильными — ведь их стараниями другие люди постоянно испытывают эти чувства.

Он держит пулю на уровне своих глаз, разглядывает ее.

— Все эти люди были виновны в смерти других; пусть и опосредованно, как большинство нюрнбергских наци, но со всей определенностью, бесспорно и без всяких сомнений… Что касается Хэлзила, — он глубоко вздыхает, — ну, ты сам знаешь.

— Бог ты мой, Энди, — говорю я. Знаю, что лучше бы мне помолчать, пусть себе болтает, сколько влезет, но ничего не могу с собой поделать. — Этот тип был себялюбивым ублюдком и говенным доктором, но он был всего лишь неумеха, а не злодей. У него не было ненависти к Клер, он не желал ей…

— В этом-то все и дело, — говорит Энди, разводя руками. — Если определенный уровень знаний — компетентности — дает тебе власть над жизнью и смертью, а ты не утруждаешь себя тем, чтобы приложить свои знания, то это называется злодейством: люди-то на тебя полагаются. Но, — он протягивает ко мне руку, предупреждая мое возражение, и кивает, — должен признать, что в данном случае к делу примешивались и личные чувства. Когда я покончил со всеми остальными и стал чувствовать, что запахло, так сказать, жареным, я решил — настал его черед.

Он поднимает на меня взгляд — глаза распахнуты, на лице странная открытая улыбка.

— Ну что, Камерон, ты потрясен?

Несколько секунд я смотрю в его глаза, потом отворачиваю взгляд — к воде, где мелькают маленькие белые облачка кричащих чаек.

— Нет, — говорю я ему. — Больше я был потрясен, когда понял, что это ты нанизал Биссета на ограду, что ты скрывался под маской гориллы, сжег Хоуи…

— Хоуи не страдал, — говорит Энди обыденным тоном. — Сначала я размозжил ему голову поленом. — Он ухмыляется. — Вполне вероятно, спас его от жуткого похмелья.

Я в упор разглядываю его; этот человек, которого я всегда считал своим лучшим другом, говорит об убийстве как о чем-то естественном, и от этого в животе у меня начинает крутить, а к глазам подступают слезы, а еще, хоть руки у меня развязаны, я чувствую себя беззащитным и в большой опасности, что бы он там ни говорил.

— Он был сука, Камерон. — Энди замолкает, устремив взгляд в потолок. — Нет, это несправедливо, к тому же обычно так он называл женщин, поэтому лучше его назвать хер собачий, мудак, к тому же злобный, мстительный, наглый мудак. За годы семейной жизни он ломал жене челюсть, обе руки и ключицу. Он повредил ей череп и пинал ее, когда она была беременна. Он был законченный головожопый ублюдок, настоящая свинья. Может быть, когда он был мальчишкой, и ему тоже досталось — он об этом никогда не говорил, — только пошел он в жопу. Мы ведь люди, а значит, можем корректировать свое поведение; он не пожелал это сделать сам, пришлось мне за него постараться.

— Энди, — говорю я, — бога ради, ведь существуют законы, существуют суды; я знаю, они далеки от совершенства, но все же…

— Ах, законы. — Голос его полон презрения и насмешки. — И на чем же они основаны? Чьей властью они существуют?

— Ну, что ты, например, скажешь о демократии?

— Демократия? Выбор между дерьмом пожиже и дерьмом погуще каждые четыре или пять лет, если повезет?

— Демократия не в этом! Не только в этом; это свободная пресса…

— И что, у нас она существует? — смеется Энди. — Вот только ту прессу, что свободна, почти никто не читает, читают в основном ту, что несвободна. Позволь мне процитировать тебя самого: «Это не газеты, это комиксы для полуграмотных, пропагандистские листовки, контролируемые иностранными миллиардерами, которые хотят заграбастать как можно больше денег и поддерживают политическую среду, способствующую достижению этой цели».

— Хорошо, я согласен, но все же это лучше, чем ничего.

Вы читаете Пособник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату