было, пришла только обреченность, мерзкая горечь, непреодолимое отвращение ко всему окружающему — к людям с их творениями и мыслями, к нелепым средствам и бесполезным целям. Открыв глаза, он почувствовал предательскую резь и досадливо заморгал.
Вот это оно и есть, вот к чему все сводится; вот вам цивилизация, миллиарды лет вашей эволюции — вот они: засаленные картинки для онанистов да гнилое звериное мясо. Секс и насилие в уменьшенном масштабе, как все наши типовые фантазии.
Боль внутри вспыхнула снова, острая и неистовая, как ржавый клинок.
Она начала стремительно расти, словно коварная раковая опухоль; сперва отвращение, потом аллергия на всю окружающую мерзость, на эту грязную, растерзанную обыденность, на зловещее кишение бытия: ложь и страдание, узаконенное убийство, право воровать, геноцид и ненависть, немыслимые человеческие жестокости, убогие радости обездоленных и нищих телом и духом, мерзопакость городов и поселений, испепеляющий фанатизм убеждений и верований, индустрия мучений и экономика алчности под благочинной маской порядочности, все пустые, крикливые, лживые слова для оправдания и объяснения невыразимой скорби и бессилия перед нашей собственной беспощадностью и тупостью; это захлестывало со всех сторон, как стихийное бедствие, как гнет всей атмосферы, не уравновешенной внутренним давлением, сжимало и сплющивало — и распирало изнутри тошнотворным бременем банальных, непомерных откровений.
С ощущением свинцовой тяжести он снова повернулся к воде. Во рту пересохло, в горле застрял ком, а язык, этот инструмент красноречия, превратился в отравленный кляп, в какую-то железу, вобравшую в себя все шлаки и выбросы организма, раздувшуюся от гнилостных останков, словно мертвая туша. Его едва не стошнило, внутри все переворачивалось. Он открыл папку для эскизов и вытащил из нее большие листы бумаги.
На рисунках, выполненных пером и черной тушью, было изображено женское лицо, составленное из сотен аккуратных мелких штрихов, которые образовывали лабиринт. Даже сейчас, вопреки всему, сознание подсказывало: это лучшее, что он сделал за всю свою жизнь.
Раскачиваясь с пятки на носок, он рассматривал ее лицо, а к горлу подкатывала тошнота, которая поднималась из желудка и ударяла в голову; потом он начал бросать листы, один за другим, в унылую, безжизненную воду темного канала. Они падали то плашмя, то ребром, некоторые слипались, иные отделялись от прочих, были такие, что сразу скрывались под остальными, одни смотрели вверх, в ясное небо, другие — вниз, в мутную воду. Он следил, как бумага постепенно намокает, а тушь расплывается черными разводами по всевозможным ракурсам ее лица. Ленивое течение канала неспешно приняло все рисунки, перетасовало их по-своему и повлекло в сторону разверстой пасти туннеля, обратно под холм, под жилые дома и городские дороги.
Не сходя с места, он провожал их взглядом; дурнота прошла, но боль так и не отступала, а глаза по- прежнему оставались сухими. Потом он закрыл опустевшую папку на молнию и совсем было собрался уходить, но передумал, шагнул на траву, поднял рваный порножурнал и забросил его в воду, затем отогнал мух от обрубка конечности с клочками черно-белой шерсти, взялся двумя пальцами за единственный уцелевший коготь и швырнул туда же.
Он смотрел, как все это уходит в глотку канала: большие прямоугольники белой бумаги с черными разводами, словно листья какого-то исполинского зимнего дерева; за ними журнал, похожий на дохлую птицу; а позади — едва держащийся на плаву обрубок черно-белой ноги, над которым еще вились самые настырные мухи.
Напоследок он столкнул с тропинки комья запекшейся пыли, смешанной с кровью. Вода забулькала и подернулась серой пеленой. И когда висевшая в воздухе пыль стала медленно оседать на землю, он двинулся отсюда прочь — вдоль канала, потом вверх по склону, через калитку и обратно в город.
ПРИМЕЧАНИЯ
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ