одного такого.
Он спросил, как меня зовут, а потом, будто устав, перевел взгляд с меня на стену за моей спиной.
Огня, огня же наконец! Где Фирмино? — спросил он.
Он скоро придет, но вы можете давать поручения мне, — сказал я.
Вы знаете, какой у меня гордый нрав; я высокомерен, но я умею склонить голову, быть почтительным, когда служу красоте.
Франсуа поднес руку к глазам. Он шевелил костлявыми, в черных пятнах засохшей крови пальцами и разглядывал их. Пятна были сухие; я сказал, что рана, должно быть, затянулась и больше не кровоточит.
Сквозь бороду проглянула едва заметная улыбка, и он пробормотал: «Я хочу пить». В комнате стояло ведро с водой, в котором плавал деревянный ковш. Франсуа догадался о моих намерениях и сказал с саркастической улыбкой: «Я не пью воду, Леонардо».
Я был счастлив, оттого что он назвал меня по имени. Это было острое удовольствие, подобное тому, которое я испытывал в детстве, когда мать ласкала меня, тихо повторяя мое имя, как будто этим убеждала себя, что я принадлежу ей, потому что она владеет моим именем.
Не так же ли действует поэзия?
А.: Но, учитель, вы ведь всегда насмехались над ней и высмеивали поэтов.
С.: И верно поступали.
Да, конечно, но я допускаю, что бывает и хорошая поэзия, точнее, что существует некий абсолютный дух поэзии. Произносить определенным образом имена вещей, людей, возможно, означает создавать их вновь, оживлять их, множить жизнь.
В.: Но ведь для этого есть живопись.
Да, но я не знаю, как иначе объяснить то волнение, которое я испытывал. Леонардо, — повторил Франсуа, а Леонардо — это был я, тогда, в ту секунду, мое тело и душа в нем, без прошлого и будущего, я был жив звуком, стучавшим мне в виски.
Я сказал, что до этого никогда не видел поэтов.
Фирмино мне сказал, что вы поэт, синьор.
Впредь можешь называть меня просто Франсуа, если хочешь.
Он хотел добавить что-то еще, но я перебил его:
Ваше одеяние не соответствует вашему роду занятий, и вы, конечно, носите его, чтобы оставаться инкогнито. Но ваш… — …голос — чуть не сказал я, но вовремя спохватился: — …но весь ваш облик является воплощением самой поэзии.
В.: Не покривили ли вы душой, сказав ему это?
Думаю, я был искренен. Но слушайте дальше. Улыбнувшись, он ответил:
Если стихи — это признания святых душ, панегирики королям и государям, а также вздохи любви, то я не поэт. Но не путай поэта с поэзией. Поэзия — шлюха.
С.: Шлюха?
Да-да, шлюха, алчная и задорная, но, поверь мне, неревнивая. А поэт — человек не лучше других, а подчас и хуже многих. Смотри-ка, я истекаю кровью, как зарезанный теленок, хотя, в отличие от него, во мне больше вина, чем крови.
Я слегка коснулся его своей чистой рукой. Я погладил его по лбу и щеке. В розовом свете огня контуры его лица казались мне менее четкими, чем прежде.
Я посмотрел в камин, и меня заворожили языки пламени, которые тянулись вверх и разбивались о темноту. Я не знаю, о чем задумался Франсуа, но из его глаз потекли слезы.
Чтобы не расплакаться самому, я стал искать себе занятие. Нашел таз, наполнил его водой и вымыл руки Франсуа, который не сопротивлялся мне, оставаясь по-прежнему задумчивым. Его живот был опоясан тряпкой, слипшейся и насквозь пропитанной кровью. Я хотел снять ее, чтобы промыть рану, но Франсуа знаком дал мне понять, что запрещает делать это.
Я подошел к окну — которое, должно быть, давно не открывали, — чтобы выплеснуть воду, и, пока я смотрел, как тяжело и монотонно текут с небес струи дождя, до моего уха донесся шепот, похожий на молитву. И вскоре я расслышал слова.
Я стоял, закрыв глаза, и слушал. Последние строки проговорили два голоса.
Это вернулся Фирмино. Он поставил на пол две сумки и бурдюк с вином. За ним вошла глухонемая Бланш. Она несла кастрюлю, от которой шел пар, тарелки и буханки хлеба. Ее блуждающий, беспокойный взгляд остановился на Франсуа, на окровавленной повязке у него на животе. Он подозвал ее к себе и протянул ей монету.
Стоило видеть ее в эту минуту: она много раз поклонилась, мыча в знак благодарности; мне это было отвратительно. Затем она повернулась ко мне и к Фирмино, ожидая приказаний.
А Фирмино стал насмехаться над ней. Он сложил пальцы ножницами и высунул язык, как будто собирается его отрезать. А глупая Бланш кивала и глухо смеялась, почти икала. Наконец она ушла, дав понять, что скоро вернется, чтобы приготовить третью постель.