пение. Она пела арию Орфея:
В первый раз после долгого промежутка времени она пела так громко, расхаживая по комнатам; в первый раз, после необычайно долгого перерыва, я вновь услышал ее голос. Почему она пела? Стало быть, ей было весело? Какое состояние души отражалось в этом необычном проявлении? Неизъяснимое волнение овладело мной. Недолго думая, я подошел к ней, окликнул ее по имени.
Увидя, что я вхожу в ее комнату, она остановилась в изумлении; на несколько мгновений она застыла от удивления, явно пораженная моим приходом.
— Ты поешь? — проговорил я, чтобы сказать что-нибудь, несказанно удивляясь своему собственному неожиданному поступку.
Она улыбнулась неопределенной улыбкой, не зная, что ответить, не зная, как ей держаться со мной. И мне показалось, что в глазах ее я прочел какое-то мучительное любопытство, уже не раз вскользь подмеченное мной: то сострадательное любопытство, с каким глядят на человека, подозреваемого в сумасшествии, на безумного. В самом деле, в зеркале, напротив, я заметил свое отражение; я узнал свое исхудалое лицо, свои запавшие глаза, свой распухший рот, весь этот лихорадочный облик, который я обрел уже несколько месяцев назад.
— Ты одевалась, чтобы выйти? — спросил я ее, все еще в недоумении, почти робко, не зная, о чем спросить ее, и желая прервать молчание.
— Да.
Было ноябрьское утро. Она стояла у столика, убранного кружевами, на котором было разбросано множество блестящих модных безделушек, предназначенных для ухода за женской красотой. На ней было темное вигоневое платье, а в руках светлый черепаховый гребень с серебряным ободком. Платье, самого простого фасона, гармонировало с изящной гибкостью всей ее фигуры. Большой букет белых хризантем высился на столе, достигая ее плеч. Солнце бабьего лета бросало через окно косые лучи, пропитанные, казалось, запахом не то пудры, не то духов, — запахом, который я не мог распознать.
— Какими духами ты пользуешься теперь? — спросил я ее.
Она ответила:
— Grab-apple.
— Мне они нравятся, — прибавил я.
Она взяла со стола флакон и подала его мне. И я долго нюхал его, чтобы что-нибудь делать, чтобы иметь время приготовить еще какую-нибудь фразу. Мне не удалось рассеять свое смущение, быть по- прежнему непринужденным. Я чувствовал, что всякая интимность между нами исчезла. Она казалась мне другой женщиной. И в то же время ария Орфея продолжала еще волновать мою душу, еще беспокоила меня.
В этом золотистом и теплом свете, в этом столь мягком аромате, среди всех этих предметов, пропитанных женской грацией, звуки старинной мелодии, казалось, пробуждали трепет сокровенной жизни, разливали тень неведомой тайны.
— Какую красивую арию ты пела сейчас! — проговорил я, повинуясь побуждению, рожденному беспокойством.
— Очень красивую! — воскликнула она.
И с уст моих готов был сорваться вопрос: «Почему же ты пела?» Но я удержался и вновь стал доискиваться причины этого мучившего меня любопытства.
Наступило молчание. Она проводила ногтем большого пальца по зубьям гребенки, производя легкий скрип. (Этот звук с какой-то необычайной ясностью сохранился в моей памяти.)
— Ты одевалась, чтобы уйти. Продолжай же, — сказал я.
— Мне осталось надеть лишь жакетку и шляпу. Который час?
— Без четверти одиннадцать.
— Ах, неужели так поздно?
Она взяла шляпу и вуаль и села перед зеркалом. Я смотрел на нее. И новый вопрос застыл на моих губах: «Куда ты идешь?» Но и на этот раз я удержался, хотя вопрос мог бы показаться естественным. И продолжал со вниманием смотреть на нее.
И вновь она представилась мне такой, какой была в действительности: молодой, в высшей степени изящной с нежной и благородной фигурой, женщиной, полной естественного обаяния и украшенной возвышенными духовными качествами; одним словом, восхитительной женщиной, которая, короче говоря, могла бы быть очаровательной любовницей и телом, и душой. «А если она и вправду чья-нибудь любовница? — подумал я вдруг. — Конечно, невозможно, чтобы у других к ней неоднократно не вспыхивало желание. Слишком известно было мое равнодушие к ней; слишком известна была моя виновность. А если она уже отдалась кому-нибудь? Или готова была отдаться? Если сочла, наконец, безумным и несправедливым жертвовать своей молодостью? Если, в конце концов, ее утомило долгое самоотречение? Если познакомилась с кем-нибудь лучше меня, с каким-нибудь утонченным и опытным соблазнителем, который снова сумел возбудить ее любопытство и заставил забыть неверного? Что, если я уже окончательно потерял ее сердце, слишком часто попираемое мною без сожаления и без угрызения совести?» Внезапная тревога овладела мною; и приступ ее был так силен, что я подумал: «Вот, вот, тут же признаюсь ей в своих сомнениях. Загляну в глубь ее зрачков и спрошу: „
— Пожалуйста, Туллио, — сказала почти робко Джулиана, — приколи вот здесь шпилькой вуаль.
Она подняла руки, изогнув их по направлению к верхней части головы, чтобы придержать вуаль; и тщетно старалась прикрепить ее своими белыми пальцами. Ее поза была полна грации. Ее белые пальцы заставили меня подумать: «Сколько времени уже мы не пожимаем друг другу рук! О, сильные и горячие пожатия рук, которыми она когда-то словно уверяла меня, что не таит никакой вражды ко мне ни за какую обиду! А теперь, быть может, рука ее нечиста?» И, прикалывая ей вуаль, я почувствовал внезапное отвращение при мысли о возможном падении Джулианы.
Она встала, и я помог ей надеть жакет. Два или три раза взоры наши было встретились; и еще раз я прочел в ее глазах род беспокойного любопытства. Она, быть может, спрашивала самое себя: «Зачем он пришел сюда? Зачем остается здесь? Что означает его смущенный вид? Что ему надо от меня? Что с ним случилось?»
— Прости… одну минутку, — проговорила она и вышла из комнаты.
Я услышал, как она звала мисс Эдит, гувернантку. Когда я остался один, глаза мои невольно остановились на ее маленьком письменном столике, заваленном письмами, записками, книгами. Я подошел к нему; и вот глаза мои стали блуждать по бумагам, словно пытаясь обнаружить… «Что такое? Неужели
Значит, Джулиана была знакома с романистом? Какое отношение могла иметь к нему Джулиана? И я представил себе изящную и обольстительную фигуру писателя, которого иногда видел в общественных местах. Конечно, он мог нравиться Джулиане. Поговаривали, что он нравился женщинам. Его романы, изобилующие сложной психологией, иногда весьма утонченной, часто фальшивой, волновали сентиментальные души, возбуждали беспокойные фантазии, с необычайным изяществом внушали презрение к обыденной жизни. «Агония», «Рьяная католичка», «Анжелика Дони», «Джорджио Алиора», «Тайна» превращали жизнь в яркое видение, обширный калейдоскоп бесчисленных, пылающих образов. Каждый из