себя, овладеть своими нервами, рассеять во мне всякое сомнение, казаться доверчивой и счастливой. Трепет ее улыбки в еще влажных и покрасневших глазах заключал в себе какую-то скорбную, трогавшую меня кротость. В ее голосе, в ее позе, во всем существе ее была эта кротость, которая меня трогала и наполняла несколько чувственной истомой. Я не в силах определить то тонкое обольщение, которое исходило от этой женщины, затрагивая мои чувства и мой рассудок, находившиеся в состоянии нерешительности и смущения. Казалось, она безмолвно говорила мне: «Я не могла бы быть более кроткой. Возьми же меня, если ты меня любишь; возьми меня в свои объятия, но тихо, не причиняя мне боли, не сжимая меня слишком сильно. Ах, меня томит жажда твоих ласк! Но мне кажется, что ты мог бы убить меня ими». Это представление немного помогает мне передать воздействие на меня ее улыбки. Я смотрел на ее губы, когда она сказала мне: «Почему ты смотришь на меня так?» Когда же она сказала мне: «Разве мы не счастливы?» — я испытал слепую потребность сладострастного переживания, в котором притупилось бы болезненное чувство, оставленное во мне предшествовавшим волнением. Когда она встала, я необычайно быстрым движением сжал ее в своих объятиях и прижался своими губами к ее губам.
То был поцелуй любовника, поцелуй долгий и глубокий, взволновавший всю сущность наших двух жизней. Она, обессиленная, снова опустилась на скамью.
— Ах, нет, нет, Туллио, прошу тебя! Довольно, довольно! Дай мне сначала собраться с силами, — молила она, протягивая руки, как бы желая держать меня в отдалении. — Иначе я не в силах буду подняться… Видишь, я умираю.
Но во мне произошло какое-то необыкновенное явление. Подобно тому как сильная волна смывает с берега все следы, оставляя лишь гладкий песок, так и в мозгу моем произошло как бы уничтожение всего побочного; и внезапно создалось новое положение под непосредственным влиянием обстоятельств, под неотвратимым давлением вспыхнувшей крови. Я ничего не сознавал, кроме одного: женщина, которую я желал, была тут, передо мною, трепещущая, изнемогающая от моего поцелуя, вся — в моей власти; вокруг нас расцветал уединенный сад, полный воспоминаний и тайн, а там, за цветущими деревьями, ждал нас дом, полный тех же тайн, охраняемый приветливыми ласточками.
— Ты думаешь, что у меня не хватит сил отнести тебя туда? — сказал я, взяв ее руки и переплетая ее пальцы со своими. — Когда-то ты была легка, как перышко. Теперь ты должна быть еще легче… Попробуем?
Что-то мрачное пронеслось в ее глазах. На мгновение она, казалось, погрузилась в какую-то мысль, как человек, который что-то быстро обдумывает и решает. Потом встряхнула головой и, опрокинувшись назад, обвив меня протянутыми руками и смеясь (во время смеха обнажилась часть ее бескровных десен), проговорила:
— Ну, подними меня!
Я поднял ее, и она прильнула к моей груди; и на этот раз она первая поцеловала меня, с какой-то порывистой судорожностью, как будто охваченная внезапным безумием, как бы желая сразу утолить ужасно истомившую ее жажду.
— Ах, умираю! — повторила она, оторвав свои уста от моих.
И эти влажные губы, немного опухшие, полураскрытые, ставшие более алыми, трепещущие в истоме, на этом столь бледном и тонком лице, действительно произвели на меня невыразимое впечатление чего-то такого, что одно лишь осталось живым на этом подобии смерти.
Закрыв глаза, длинные ресницы которых дрожали, как будто под веками струилась тонкая улыбка, она прошептала, как в полусне:
— Ты счастлив? — Я прижал ее к своему сердцу. — Ну, идем. Неси меня, куда хочешь. Поддержи меня немного, Туллио: у меня подгибаются колени…
— В наш дом, Джулиана?
— Куда хочешь…
Я вел ее, крепко поддерживая рукой за талию. Она походила на сомнамбулу. С минуту мы молчали, то и дело поворачиваясь друг к другу в одно и то же время, чтобы обменяться взглядами. В самом деле, она казалось мне
— Моя ива! — воскликнула Джулиана, когда мы подходили к бассейну; она перестала опираться на меня и ускорила шаги. — Смотри, смотри, какая она большая! Помнишь? Она была не больше ветки…
И после некоторого раздумья, с другим выражением тихо добавила:
— Я уже видела ее… Ты, может быть, не знаешь: я приезжала сюда, в Виллалиллу, в
Она не могла удержать вздох. Но тотчас же, как бы желая рассеять тень, легшую между нами после этих слов, как бы желая уничтожить эту горечь во рту, нагнулась к одному из желобов, выпила несколько глотков и, выпрямившись, сделала движение, как бы прося у меня поцелуя. Подбородок у нее был мокрый, губы — свежие. Мы оба молча решили этим страстным поцелуем ускорить уже неизбежное событие, высшее слияние, которого требовали все наши фибры. Оторвавшись друг от друга, мы оба повторили глазами одну и ту же опьяняющую нас мысль. Лицо Джулианы выражало какое-то странное чувство, тогда еще непонятное мне. Только потом, в последующие часы, я мог понять его — когда узнал, что образ смерти и образ сладострастия одновременно опьяняли бедную женщину и что она произнесла роковой обет, отдаваясь томлению своей крови. Я вижу это лицо, как будто оно стоит передо мною, и вечно буду видеть это таинственное лицо под тенью нависшей над нами древесной сети. Солнечные отблески на воде, пробиваясь сквозь длинные ветки прозрачной листвы, придавали этой тени гипнотизирующую вибрацию. Эхо сливало голоса звучных струй в однообразный таинственный аккорд. Все эти явления уносили мою душу за пределы реального мира.
Мы продолжали молча идти к дому. Мое возбуждение стало таким напряженным, видение грядущего события уносило мою душу в столь сильном порыве радости, биение моих артерий было столь бурно, что я подумал: «Не бред ли это? Я не испытывал подобного чувства в первую брачную ночь, когда переступил этот порог…» Несколько раз меня охватывал дикий порыв, как бы мгновенный припадок безумия, который я сдерживал каким-то чудом: столь сильна была во мне физическая потребность обладать этой женщиной. Должно быть, и ее возбуждение стало нестерпимым, потому что она остановилась и простонала:
— Ох, Боже мой. Боже мой! Это уж слишком.
Задыхаясь, подавленная этими переживаниями, она схватила мою руку и приложила ее к сердцу.
— Слушай!
Но сквозь ткань платья я ощутил не столько биение ее сердца, сколько гибкую форму ее груди; и мои пальцы инстинктивно согнулись, чтобы сжать эти знакомые маленькие груди. Я увидел, как в глазах Джулианы гас зрачок под опускавшимися веками. Боясь, что она лишится чувств, я поддержал ее, потом увлек, почти донес ее до кипарисов, до скамьи, на которую мы опустились оба в изнеможении.
Перед нами, словно в видении сна, стоял дом.
— Ах, Туллио, — сказала она, склонив голову на мое плечо, — какой ужас! Не кажется ли и тебе, что мы можем умереть?
И серьезным, доносившимся из неведомых глубин ее существа голосом она добавила:
— Хочешь, умрем?
Странный трепет, охвативший меня, свидетельствовал о том, что в этих словах было какое-то особенное чувство, — быть может, то самое чувство, которое преобразило лицо Джулианы под ивой, после страстного поцелуя, после безмолвного решения. Но и на этот раз я не мог понять его. Понял лишь то, что мы оба теперь во власти какого-то бреда и дышим атмосферой сна…
Как в видении сна, стоял перед нами дом. На незатейливом фасаде, на всех карнизах, вдоль желобов, на архитравах, под подоконниками, под плитами балконов, между консолями, между кронштейнами —