приблизиться, ломая руки, чтобы сдержаться, судорожно извивалась всем телом. Но я схватил ее за руки, притянул к себе.
— Стало быть, я ничего не узнаю? — сказал я почти у самых ее губ, становясь в свою очередь безумным, возбуждаемый жестоким инстинктом, делавшим грубыми мои руки.
— Я люблю тебя, всегда любила тебя, всегда была твоей, плачу этим адом за минуту слабости, понимаешь?
Еще один светлый миг; и потом — действие импульса, слепого, дикого, неудержимого…
Она опрокинулась на подушку. Мои губы заглушили ее крик.
Эти бурные объятия заглушили многое. «Дикарь! Дикарь!..» Я снова видел немые слезы в глубине глаз Джулианы; снова услышал хрипение, конвульсивно вырвавшееся из ее груди, хрипение агонизирующего. В душе моей пробежала волна той печали, которая не походила на иную печаль, нависшую надо мной после этого. «Да, поистине — дикарь!» Не тогда ли именно овладела мною мысль о преступлении? Не в минуту ли этого безумия осенило мое сознание преступное намерение?
И снова я стал думать о горьких словах Джулианы: «Как упорно держится во мне жизнь». Но слишком упорной казалась мне не ее жизнь, а та,
В фигуре Джулианы не было еще заметно внешних признаков: расширения в бедрах, увеличения нижней части туловища. Значит, она была еще на первых месяцах: может быть, на третьем, может быть, в начале четвертого. Связь, скреплявшая зародыш во чреве, должно быть, была еще слабая. Прибегнуть к аборту можно было без большого труда. Как это не вызвали его бурные волнения дня, проведенного в Виллалилле, и этой ночи, эти напряжения, спазмы, конвульсии? Все было против меня, все случайности соединились против меня. И мое враждебное настроение становилось все острее.
Помешать рождению ребенка было моим тайным намерением. Весь ужас нашего положения заключался в предвидении этого рождения, в угрозе появления на свет этого пришельца. И как это Джулиана, при первом подозрении, не употребила все средства, чтобы уничтожить это позорное зачатие? Неужели ее удерживали предрассудок, страх, инстинктивное отвращение матери? Неужели она испытывала материнское чувство даже к этому плоду прелюбодеяния?
И я уже видел нашу будущую жизнь, созерцал ее с прозорливостью ясновидения. Джулиана произведет на свет мальчика, единственного наследника нашего древнего рода. Сын, не мой, благополучно рос; похищал любовь моей матери, моего брата; его ласкали, обожали больше Марии и Натальи, моих детей. Сила привычки мало-помалу успокаивала совесть Джулианы, и она беспрепятственно отдавалась своему материнскому чувству. И ребенок, не мой, продолжал расти под ее покровительством, окруженный ее неусыпными заботами; становился сильным и красивым; становился капризным, как маленький деспот; завладевал всем домом. Эти видения мало-помалу дополнялись различными подробностями. Некоторые фантастические представления принимали очертания и движение реальных сцен; и порой с такой силой врезались в мое сознание, что в течение известного промежутка времени ничем не отличались для меня от реальной действительности. Образ мальчика все время менялся; его поступки, его жесты были самые разнообразные. То я представлял его себе хилым, бледным, молчаливым, с большой тяжелой головой, свешивающейся на грудь; то казался мне розовеньким, кругленьким, веселым, болтливым, чарующе ласковым, особенно нежным ко мне, добрым; или же, напротив, он вставал в моем воображении — весь нервный, желчный, немного дикий, с тонкой психикой, но дурными наклонностями, жестокий с сестрами, жестокий с животными, неспособный на нежность, невоспитанный. Постепенно этот последний образ взял верх над другими, вытеснил их, вылился в определенный тип, одушевился воображаемой жизнью, даже получил имя, имя, уже давно установленное для наследника нашего дома, имя моего отца: Раймондо.
Этот гнусный маленький призрак был прямым порождением моей ненависти; он чувствовал ко мне ту же вражду, что и я к нему; то был враг, противник, с которым мне предстояло вступить в борьбу. Он был моей жертвой, а я — его. И я не мог избежать его, он не мог избежать меня. Мы оба были замкнуты в один стальной круг.
Глаза у него были серые, как у Филиппо Арборио. Из различных выражений его взгляда один чаще всего поражал меня в воображаемой сцене, часто повторявшейся. Сцена была такая: я, ничего не подозревая, входил в полутемную комнату, полную какой-то особенной тишины. Мне казалось, что там, в этой комнате, я один. Вдруг, обернувшись, я замечал присутствие Раймондо, который пристально смотрел на меня своими серыми, злыми глазами. И в то же мгновение меня охватывало непреодолимое желание преступления, такое сильное, что я убегал из комнаты, чтобы не броситься на это маленькое зловредное существо.
Казалось, между мной и Джулианой было заключено соглашение. Она оставалась жить. Мы оба продолжали жить, притворяясь, скрывая свои чувства. У нас, как у дипсоманов,[15] были две сменяющие друг друга жизни: одна — спокойная, вся составленная из внешних проявлений сыновней нежности, чистых порывов любви и уважения; другая — беспокойная, лихорадочная, замутившаяся, неопределенная, безнадежная, порабощенная навязчивой мыслью, вечно висящая под угрозой, несущаяся к неведомой катастрофе.
У меня бывали редкие моменты, когда душа, ускользнув от осады всех этих гадостей, освободившись от зла, которое опутывало ее как бы тысячами сетей, бросалась с сильной жаждой к возлюбленному идеалу добра, примеры которого я не раз видел. Мне приходили на память замечательные слова моего брата, сказанные на опушке Ассорского леса и относившиеся к Джованни ди Скордио:
Почти всегда, в эти редкие моменты, мне представлялась и другая улыбка: улыбка больной Джулианы, лежавшей еще в постели, какая-то особенная улыбка, которая становилась все тоньше и тоньше, не угасая… И воспоминание о далеком, спокойном дне, когда я опьянил обманчивым чувством бедное выздоравливающее создание с белоснежными руками; воспоминание об утре, когда она в первый раз встала с постели и среди комнаты упала в мои объятия, смеющаяся и усталая от этой первой попытки; воспоминание о поистине божественном движении, с которым она предложила мне любовь, прощение, мир, забвение все эти прекрасные и добрые вещи; воспоминание обо всем этом терзало мою душу бесплодными сожалениями, бесконечными отчаянными угрызениями совести. Кроткий и страшный вопрос, прочитанный Андреем Болконским на застывшем лице княгини Лизы, я все время читал на еще живом лице Джулианы: «Что вы со мной сделали?» Ни одного упрека не сорвалось с ее губ; она не сумела бросить мне в лицо ни одной из моих подлостей, чтобы уменьшить тяжесть своей вины, она униженно согнулась перед своим палачом; в словах ее не было ни капли горечи; и все же глаза ее повторяли мне: «Что ты со мной сделал?»
Странная жажда жертвенности вдруг вспыхнула во мне, толкая меня нести свой крест. Величие искупления казалось мне достойным моего мужества. Я чувствовал в себе избыток сил, героическую душу, ясный ум. Идя к страждущей
Это был признак начинающегося приступа галлюцинаций. Я бормотал несколько слов, путался, избегал смотреть в глаза Джулиане; и уходил прочь, почти бежал.
Впрочем, не всегда уходил; иногда оставался. Когда физическое возбуждение становилось невыносимым, я искал губы Джулианы; и поцелуи длились до удушения, почти бешеные объятия оставляли нас еще более разбитыми, более печальными, разделенными еще более зловещей пропастью, набрасывали на нас еще одно позорное пятно.
«Дикарь! Дикарь!» Преступное намерение таилось в глубине этих приступов страсти, намерение, в