женских ароматах и золотых горшочках с притираниями.
Любил он также застолья, дневные и ночные. И подавали на стол ему лучшие яства в драгоценной посуде; и сласти, которые так долго томились на огне, что неразличим в них был вкус отдельных плодов; и вина, пробуждающие в крови те древние легенды, что изображены на кубках; и все те диковины, неодушевленные с виду, чью скрытую благодать способен оценить лишь самый изысканный вкус. Повара его кухонь умели извлечь из туши убитого зверя нежнейшую мякоть, притаившуюся в толще мышц, словно второе сердце, и, подобно певцу, настраивающему орудие музыкальное, знали точно, сколько следует держать ее на огне и чем приправить. Однако же случалось ему спрыгнуть вдруг с коня и напиться соку из древесной коры иль уподобиться простому пастуху, высасывая сотовый мед и запивая родниковою водой, зачерпнутой пригоршнями.
Он ведал истинное наслаждение благодаря тонкой чувствительности, каковая со всего тела стекалась к оконечностям перстов и изливалась наружу, как изливается свет из лампы алебастровой. Желая продлить это наслаждение, не раз повелевал он рабам вводить к нему наложницу, укутанную сотней многоцветных покрывал, подобно редкому плоду, который долго надо очищать от кожуры; и покуда снимал он один за другим все покровы, нарастала в нем сладостная дрожь, и персты, предвкушая жар женской плоти, добирались постепенно туда, где ощутимо райское блаженство. Однако и песок на морском иль речном берегу, ржавый и шершавый, точно львиная шкура, либо светлый и рыхлый, как шкура оленя, либо серебристый, как овечья шерсть, и теплый, как все они вместе взятые, тоже немало приятствовал босым его ступням.
И не только при звуке флейт и гимнах певцов трепетало в груди его сердце, но с тем же чувством внимал он и звонкому ржанью и хрипу, вырывающемуся у породистых его коней, когда конюхи спешили засыпать подогретого овса в бронзовые ясли.
Мог он и одаривать щедро, и плакать, и убивать, и придумывать пытки, и порождать в тишине мудрые мысли. Так, подарил он красивое, быстроходное и хорошо оснащенное судно неизвестному юноше, одиноко созерцавшему с берега далекий горизонт.
И вот однажды восседал он за столом на открытой галерее, обращенной к садам, а по обе руки его сидели две наложницы, избранные из трехсот, именами Адония и Эласа. И там же были певцы, и певица, и мальчик-абиссинец, чья черная кожа была натерта маслом и оттого сверкала, как эбеновое дерево.
Адония клонила набок голову, зачарованная звуками, ибо музыка всегда завладевала ее томной душою, как ветер завладевает податливым огнем. И персты ее, поднесенные к устам, напоминали золотые ости в маковом венчике; и вся жаркая нега летнего дня как будто вплетена была в пышные ее волосы.
Эласа же вдыхала аромат сладостей, стоящих перед нею на роскошном блюде и словно тающих в расплавленном янтаре. Полуобнаженные груди ее румянились — каждая, точно луна, выплывающая из-за холмов, — а тело все лучилось, как светильник, сквозь дымчатую завесу одежд.
А как умолкали певцы, слышала Адония цокот копыт и хриплые крики, от коих билось сердце ее, ибо знала, что там, внизу, под галереею, прекрасный юноша, коновод Талмон, укрощает необузданного коня.
Слышала и Эласа цокот сей и крики, билось и у ней сердечко украдкою, ибо сила и краса Талмона походя оставили в душе ее след глубокий и жгучий, какой оставляют на ниве ветры из Ливийской пустыни.
А сиятельный господин обращал то на одну, то на другую свою наложницу ласкающе-жестокое око, ибо и ему внятно было желание, воспламененное в рабской их крови. Про себя он уж положил натешиться ими в последний раз и умертвить обеих, и любо было ему взирать на обреченные их прелести.
Обеих осыпал он лестью и похвалами любовными и говорил:
— О Эласа, Эласа, никогда еще не была ты столь прекрасна и желанна, как в этот час, о Эласа. Сосцы твои сверкают, как луна, встающая над поросшими травою холмами. Уста твои как сотовый мед. Очи твои подобны гаваням царства, куда прибывают суда, груженные винами, и зерном, и ливанским кедром, и нардовой миррой, и киннамоном.
Обеих осыпал он лестью и похвалами любовными и говорил:
— О Адония, Адония, никогда еще не была ты столь нежна, гибка и благоуханна, как в этот час, о Адония. Гибка и нежна ты в волнах музыки, как прутья ивы в хрустальном ручье. Губы твои как невысказанное слово, косы твои как знойный лабиринт. Очи твои подобны гаваням царства, когда прибывают туда заморские посольства под мачтами, что расцвечены флагами, трепещущими на ветру.
Встревожились наложницы, услыхав такие речи, ибо видели они, что очи его подобны царскому чертогу, где возжжены все факелы, кроме одного, возле коего не дремлет палач.
И стихла музыка, и снова сказал он, напрягая слух:
— А Талмон-то обуздал коня своего.
В галерее и в саду на несколько мгновений воцарилась глубокая тишина, как в чреве музыкальных орудий, не тронутых ничьею рукой. И смолкло все в сиянье солнца, как перед божеством, рассылающим во все концы света полуденный ветер, дабы похитил он пыльцу невиданных цветов. И слышно было, как треснул в саду слишком спелый плод граната возле отцветшего венчика (ибо то был сезон гранатовых яблок).
А сиятельный подумал о женщинах, коих еще не знал, ибо в этот час везут их на верблюдах через пустыню для ложа его, и о дереве альгуммим, что наемные торговцы обещались достать ему для нового ложа. Древо то никогда еще не видывали в сей стороне, а в дальних краях, говорят, делают из него гусли.
Сказала Адония:
— Кто это плачет там у ворот?
Сказала Эласа:
— Да, кто это молит там у ворот?
И залаяли псы.
И повелел господин черному мальчику:
— Выдь посмотри.
И пошел мальчик, и отпер ворота, и псы перестали лаять, и снова послышались жалобы и стоны.
А был то некоторый нищий, именем Лазарь, который лежал у ворот в струпьях и желал напитаться крошками, падающими со стола богача. И псы, приходя, лизали струпья его.
И сказала Эласа:
— Это нищий там издыхает.
Обе они с Адонией, как увидели человека в струпьях, отвели ясные очи и содрогнулись в чистой плоти своей.
И сказала Адония черному мальчику:
— Дай хлеба ему и закрой ворота.
Но богатый господин сказал:
— Нет, мальчик. Пусть войдет он и приблизится. Хочу, чтобы и он изведал ныне блаженство.
И привел мальчик нищего к столу. И была плоть нищего как жухлый лист на осенней лозе, с которой сняли уже все гроздья. И опустился он без сил на зеркальный мрамор, и псы, рядом стоя, его не трогали, и женщины от него отворачивались.
И спросил богач, от него не отвернувшись:
— Кто ты таков?
И отвечал нищий:
— Я Лазарь.
И спросил сиятельный:
— Откуда же ты взялся, Лазарь?
И отвечал нищий:
— Из праха разоренных городов.
И спросил сиятельный:
— Чего же надобно тебе, Лазарь?
И были то слова царя, готового одаривать щедро.