Судана, Ковалевский вспомнил… реки Сибири: взбаламученную Катунь, чистую Бию. Бия и Катунь рождали Обь, но, слившись, много еще верст текли словно бы порознь – струей илистой, плотной и струею, пронизанной светом, плавно играющей. Так и здесь, в Судане, разноцветье было отчетливым: справа струились светлые воды, слева – голубовато-зеленые.

Неделю спустя после перехода Нубийской пустыней Ковалевский подплывал к Хартуму. Хартум лепился ближе к Голубому Нилу, но Белый Нил был виден чуть ли не из каждого уголка этого города, вот уже четверть века как завоеванного пашой Египта.

Не впервые случалось Ковалевскому подъезжать к чужому, незнакомому городу. Мало ли повидал он за годы странствий? Вот уж почитай второй десяток лет он по праву может называть себя путешественником. Начинающим горным инженером скитался по кряжам Алтая. Всей грудью вдохнул полынный настой Оренбургских степей. Приаральское солнце, шершавое, как язык верблюда, лизало его лицо. Шумели над ним кедры и пальмы Кашмирской долины, дивил мрамор Лахора, столицы сикского государства в Индии, пели славянские песни горные реки Балкан…

Начальником оружейного завода жил Егор Петрович в Златоусте. Урал пришелся по душе – ядреные зимы и жаркие лета, тропы старателей, воинский звон железа в полутемных и приземистых заводских корпусах, адские отблески плавильных печей… По душе Ковалевскому был Урал и уральцы, и дел у него в Златоусте было невпроворот, но все же томила душу тоска по дальним путешествиям. И тут-то вдруг свалилось нежданное поручение: подполковнику Ковалевскому ехать в Африку! Ждут не дождутся его в краях черт-те знает каких двое молодых африканцев, его, Ковалевского, выученики.

Приказ был получен летом сорок седьмого года. На радостях Егор Петрович сунул фельдъегерю целковый. И закрутился как бешеный в Златоусте: сдавал завод новому начальнику, прощался с сослуживцами, утешал дам; они теряли «такого Чацкого», а любительское представление «Горя от ума» было на носу.

Распоряжением из Петербурга Ковалевскому разрешалось взять с собою помощников. И вот он их подыскивал. Не только помощников, не только мастеров, нет, сотоварищей высматривал среди «людей ведомства горного».

Высмотрел Бородина Ивана Терентьевича и Фомина Илью. Иван Терентьевич человек богатырской стати, залюбуешься открытым, в честных морщинах лицом. Под пятьдесят ему, Ивану-то Терентьевичу, и рудникам отдал он всю жизнь. Погонщиком хаживал в медных шахтах, рудознатцем был, штейгером сделался на Златоустовских заводах. А Фомин? Тот в сыновья годился Ивану Терентьевичу. Русые волосы у Илюшки аккуратно в кружок подстрижены, весь он ладный, проворный, шустрый. Недаром знаменитый изобретатель Аносов держал его подручным, когда сооружал новую золотопромывальную машину…

Вот с этими-то «людьми ведомства горного» и молодым петербургским ученым Ценковским Егор Петрович и подъезжал в феврале 1848 года к городу Хартуму, что стоит при слиянии Белого и Голубого Нила.

Хартум обдал клубами пыли. Отплевываясь и жмурясь, углубились они в узенькие искривленные улочки. Глиняные домики были без стекол в окнах, без замков и запоров на дверях. Один из таких домиков Ковалевский снял на два дня для экспедиции.

Что же он такое, этот суданский город?

Разноплеменные войска под командой турецких офицеров? Генерал-губернатор, чиновники? О, это еще не Хартум.

Хартум – это сами суданцы, это базары, это сады у Голубого Нила. Барки и верблюжьи караваны везут в Судан жгучий ром и отборный рис, добротное сукно и сирийский табак, мачты сосновые и мачты еловые; а Судан отгружает душистый кофе из Эфиопии и добрую медь с берегов Белого Нила, страусовые перья, бивни слонов и шкуры леопардов, черное дерево и черных невольников.

Голубой Нил поит хартумские сады. В садах лунно отсвечивают лимоны, гранаты наливаются сладкой кровью и никнут тяжелые связки бананов. Сады перемежаются полями. На полях сеют хлеб, четырежды в год снимают жатву.

А жители Хартума? Много народов и племен повидал Ковалевский, а таких не видывал. Африка! Что уж говорить про Ценковского и Бородина с Фоминым!

Ценковский все время что-то нашептывает Егору Петровичу. Иван же Терентьевич с Илюшкой стараются не выказывать удивления. Как ни чудно им, а порешили они, что так оно и должно быть, ежели люди живут, одеваются и пищу варят своим манером.

Вот у здешних мужиков что штаны, что исподнее: белые. И короткие, до колен. Должно, в таких-то по жаре способнее. Или вот таскает каждый по два копья, а нож через плечо подвешен. Значит, есть резон остерегаться чего-то. На ногах же у них… как это… сандалии, что ли, называются. Опять же попробуй тут в сапогах пощеголять. Свету не взвидишь. А бабы… Ну и чудесницы! Волосяные башни на головах, в носу – кольца большие. Из золота, что ли? Да нет, медные. Ох и придумают! Впрочем, чем бы ни тешились… А губы, губы-то у них синие. Словно утопленницы, ей-богу. Ну а если взять супружниц сидельцев да купчишек на Руси – те зубы чернят…

Вечером Ковалевский и Ценковский отправились в гости. Посыльный принес им записку по- французски. В записке после поздравления с благополучным прибытием говорилось, что местные жители- европейцы будут рады видеть соотечественников.

– Соотечественники? – удивился Ценковский.

Ковалевский, прилаживаясь с бритвой у зеркальца, ответил:

– Это ведь как понимать следует? Представьте: вы, петербуржец, где-нибудь, скажем в дебрях Сибири, встречаете петербуржца. Вы, разумеется, радостно пожимаете ему руку: земляк! Теперь вообразите: путешествуя по Италии, вы, петербуржец, встречаете сибиряка. И что же? Восклицаете: «Здравствуй, земляк!» Не так ли? А теперь представьте: в черной Африке вы натыкаетесь на итальянца. И что же? Вы в восторге: европеец – стало быть, соотечественник. Так-то, Левушка, меняются представления.

Вскоре они ушли.

– Вона, – обиженно заметил Илья, – отправились…

Бородин поднял на него спокойные глаза:

– А ты думал, тебя возьмут? Пожалуйте, дескать, сударь.

– Не думал… А все ж…

– Чего «все ж»?

– Тут ведь не дома… Вместе так вместе…

– «Не до-о-ма». Чудак ты, паря, право, чудак, – усмехнулся Иван Терентьевич. – Да ты с ними на дне морском очутись, а все одно – гос-по-да.

Иван Терентьевич тяжелым своим шагом заходил по комнате. Комната была пустая. Ни стола, ни лавки, ни табуретки. И лба перекрестить не на что. По глиняным стенам, суча клейкими лапками, постреливая огненными язычками, сновали ящерицы. Бородин усмехнулся:

– Ишь ты, мух ловят, что кот мышей.

Илья, помолчав, заметил:

– Ты, дядя, лучше на пол глянь. Как спать-то поляжем?

По земляному полу перебегали скорпионы и тарантулы.

Иван Терентьевич брезгливо повел лопатками:

– Надо б, Илюха, постелю устроить.

– Постелю? – нехотя отозвался Фомин. – А вот придет их высокородие, пусть и распоряжается. Наше дело маленькое.

– Да брось ты, паря, – рассердился Бородин, – брось, говорю, бестолочь пороть.

– А чего ж бестолочь? – заупрямился Илья, но тут в комнате появился хозяин.

Это был рослый, мускулистый суданец. Старательно пережевывая табак, отчего нижняя губа у него оттопырилась, он проговорил что-то непонятное. Илья переглянулся с Терен-тьичем.

– Найн, – медленно ответил Фомин, – найн ферштейн. – Он мучительно вспоминал те несколько немецких слов, которые слышал на Урале от заезжего инженера. – Найн, – повторил он с силой, но тут же сообразил, что немецким не поможешь, и сказал: – Нэ понимай…

Суданец жестом пригласил их следовать за собой. Терентьич потянул Фомина за рукав:

Вы читаете Белый всадник
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату