хилый свет. У нас бригадно на просушке портянки и портки. Доцент-зануда просит «процентов десять». И это значит: дай курнуть немножечко от самокрутки. Елецкая махорочка трескуча. А Ильичева лампочка беззвучна. Знай себе мерцает, как ложная мудрость пред солнцем бессмертным ума.
Но там, где нары и клопы, где этот электрический фонарик-пузырек, там ты впадаешь в ересь, довольно мрачную: бессмертный ум выписывает годовые кольца дерева Познания, и этим наклоняет к смерти древо Жизни.
Суждения на сей предмет не возникали в общественной квартире Головинского В.А. Все потому, что у коммуны, в отличие от нашего барака, имелись коммунальные услуги. И в узкой комнате при кухне жила прислуга. Как тут не верить в бессмертный ум?
Нам Достоевский указал: социалисты произошли от петрашевцев. Нельзя, однако, не отметить трещинки в доктрине. Одна из барышень спросила озабоченно, а будут ли в прекрасном будущем кухарки? И все растерянно переглянулись. Никто не догадался отвечать в том смысле, что они, конечно, будут, но не затем, чтобы кухарничать, а для того, чтоб править общежитьем коммунаров.
Коммунное житье в 16-й линии как форму ненасильственного существования оборвал полуночный визит насилия, обряженного в голубую униформу. Жандармский офицер сказал вождю фаланстера: «Вставайте». Но не прибавил: «Вас ждут великие дела». Нет, продолжил так: «Извольте-ка одеться. Произведем мы обыск и вас попросим ехать с нами». Вы слышите: «Попросим». А? Не то, что нынешнее племя: «Лицом к стене и руки на затылок!».
Дальнейшее все вам известно. Послышалось: «Прицель!» – и счет пошел на миги – на миги с высоты престола, где не такой уж глупый император помиловал всех осужденных.
Забрили лоб, в казенный полушубок обрядили, обули в валенки, все справное, все чистое, да и отправили в линейный батальон. Свободы друг губил, ничтожил племена Кавказа. Дворянство воротили, он воротился в край родной. Служил чиновником. Имел именье, женился и сыновей родил. Первенца назвал Матвеем. Прошу запомнить мастера сюрпризов.
А старшего из Головинских опять настигла милость. Лицо безвидное имело честь поздравить. Ужасно удивился В.А. Головинский: с чем поздравить, сударь? – Безвидный отвечает: я, говорит, агент тайной полиции, имею честь вас известить о снятии полицейского надзора. – Да разве я был под надзором? – Да-с, сударь, были, мы писали, куда следует. – Гм, что ж вы писали-то? – А все, чего надо, то и писали. – И были довольны мною? – Помилуйте, уж чего ж довольнее…
Экс-фурьерист на радостях ему целковый выдал. Всего-то рупь. А вот Домбровский, многолетний зэк, писатель, мой приятель… Сдается, здесь я повторюсь, но, право, слышу, как времечко нас смачно чмокало… Так вот, Домбровский незабвенному Папуле сунул трешник.
Папуля – так он звал соседа по коммуналке – безвидным не был. Напротив, был он видным. Седой, как лунь, и ясноглазый. В коммунистическую партию пришел, вняв громкому призыву – ленинскому. Служил он в коммунальной службе – истопником на Сретенке. Ильич – не утопист, а реалист, фаланстер понимал насквозь – и указал, что всякий коммунист обязан и чекистом быть… Писатель наш Папулю раскусил. Но был Домбровский гуманистом – в пивнушку с ним ходил и в Сандуны, к домашнему застолью звал. И все ж… Однажды глубоко вздохнул и скорбно вопросил: «Папуля, друг, когда ж ты перестанешь на нас стучать?» – и уронил на лоб густую смоляную прядь. А гегемон, нимало не конфузясь, отвечал: «Чего стучать-то, а? На вас уж больше не берут, не принимают». И ясными глазами поглядев на опустелую бутылку, любезно предложил: «Добавь трояк, в минуту обернусь…».
Как славно все устроилось на Сретенке. Да разве только там? И вот: ах, старая квартира! – старушки, старики сидят у телевизора, слеза туманит взор. И посему нельзя нам не понять и Головинского В.А.
Поэт Самойлов прав: в провинции любых времен был свой уездный Сен-Симон. Он был и в Буинском уезде. И четверть века обретался под надзором. И все же, так сказать, полулегально посещал Петра творенье.
В Неву ты дважды не войдешь. На невском острове, однако, как была, так и осталась крепость. Наверное, потому, что никому охоты нет входить вторично в крепостные казематы. А на другом из островов, на острове Васильевском, остался дом.
Когда-то Петрашевский учреждал фаланстер на пленэре. Он был из тех дворян, в которых видели освободителей крестьян. Пушкин утверждал: народ наш глуп. Неверно. Фаланстер сей спалили мужики.
Фаланстер Головинского был предназначен пролетариям. Отнюдь не физтруда, а умственных задумчивых трудов. Не получилось. Не потому, что Головинского из обращения изъяли, а потому, что тот фаланстер не вписался в житейский оборот, еще не подчиненный научному социализму.
Но титулярные советники бо-ольшие чудаки. Головинский-старший рассказывал Матвею-сыну, хоть тот от роду был и невелик, как дружно, чисто, справедливо жил фаланстер на Васильевском.
Родительский наказ исполнил Головинский-младший. Закончив курс наук в Москве, в университете, в Казань он не вернулся, подался в Петербург, встал на постой в указанном дому, в линии 16-й. И тотчас сочинил донос в тот департамент, что на Фонтанке, дом 16… Ах, черт дери, ваш автор не охотник манипулировать цифирью. Но получается кругом шестнадцать. То на Васильевском, то номер лагерного пункта, а вот и особняк насупротив Михайловского замка. Прибавьте-ка донос, ну, разве не кругом шестнадцать?
Потом я вам представил сына утописта на четвергах Крестовского. Ничуть не удивительно. Давно пора понять, как редкостно универсален антисемитизм. Годится при любой погоде, любому умонастроению и направлению. О-о, господа, за эдакое надобно благодарить евреев, а не шпынять по мелочам – взбодрили банк, мошну набили.
Глобальный, стержневой антисемитизм воспринимали с пониманьем в собрании витий, не очень знаменитых. Да, у Крестовского, на Мытнинской. Не то чтобы я враг им, но мне любезней знаменитые витии, которые сходились у Рылеева, на Мойке. Быть может, оттого любезнее, что там и Синий мост, где я, поклонник Юрия Тынянова и молодой повеса, назначал свиданья Тане П., влюбленной не в меня, а в Пушкина. Она, как и Ахматова, не терпела пассий Пушкина; она, как и Ежов, и ваш покорнейший слуга, считала, что надо было ликвидировать Дантеса по дороге к Черной речке. И сочиняла повесть, что было б с Пушкиным потом. (Такие повести всегда напоминают философическое наблюдение Орлова, севастопольца: чтоб был ты, брат, такой же умный, как моя жена «потом».)
Опять язык молотит, чего он хочет и чего не хочет. При чем здесь Александр Сергеич? Ага, смекаю! Купил я нынче сдуру книженцию Ю.И. Ну, про евреев. Они, оказывается, всех царей поубивали. Ей-ей, занятно. Не отрицаю права на собственные версии истории. Да здесь – другое.
На первой же странице крупным шрифтом всем нам известное со школы: «Проклятый жид, почтенный Соломон… / Да знаешь ли, жидовская душа, / Собака, змей! Что я тебя сейчас же / На воротах повешу». И