Вы как хотите, мне, право, странно – тяжелозвонкое скаканье на Каменноостровском в душе Матвея Головинского не отзывалось даже слабенькой надеждой. Повторяю, странно. Ведь на Надеждинской, 15, помещался Комитет. И не какой-нибудь презренной безопасности, нет, коннозаводства. При нем конюшня: кони сытые бьют копытами – аукционная торговля. И вот – вы слышите? – брюки трещат в шагу: красивый, двадцатидвухлетний Маяковский. Эй вы, небо, снимите шляпу, он на Надеждинской живет. Но лошадьми не озабочен, это позже, на Кузнецком: лошадь упала, упала лошадь…

Вы раздраженно пожимаете плечами: мели Емеля; какого дьявола припутал Головинского?! Не скрою, я сам, как в путах, ковылял. Звонил по телефону 24–39 в Госкомитет коннозаводства, но Головинский на связь не выходил. Водил я пальцем по штатным расписаньям, напрасно… Теперь прошу вниманья. Вся штука в том, что Головинский не служил фактически по линии коннозаводства, но чины выслуживал формально. Замечательно, что сам мистификатор, безвидный, не имеющий фигуры, о том не ведал до поры. Кто тайно порадел ему? Покойный Петр Иваныч. Исполать Рачковскому! Дослужился Матвей Васильич до генерала. Пусть статского, но тоже, знаете ли, пензия приличная. А все ж, признаем, куда как меньше, чем заслужил изобретатель острейшего оружия в борьбе с еврейством. Вот потому и жалят славное чело отравленные иглы: Ни-лус, Ни-лус.

Скажу негромко: не очень-то я сострадал Матвеюшке. Прибавлю: страданья Нилуса крупней, значительней, весомей. И это понял я в Чернигове.

* * *

Чернигов мне наполовину малая прародина: он историческая родина моей родни по материнской линии. Вторая малая прародина – столичная. Мне не дано сочувствовать провинциалу, желающему покорять столицу, равно столичной штучке, намеренной блистать в провинции. Все это, братцы, кипенье в пустоте, власть «самолюбствия». И там, и там находишь красоту. Не только созерцательную, но и красоту переживаний.

Всего вкуснее изначальность впечатлений нёба и гортани. Какое вишенье! Крупное, мясистое, темное, едва ль не угольное. Приносят в дом корзину. Ты слышишь: «А ну-ка, хлопчик, возьми-ка жменю!» А светло-красные, те назывались «шпанкой». Как дробь и мелочь в сословье арестантском; потом – «шпана», когда уж власть-то на местах и уголовники сравнялись… Какие яблоки! «Коричневые»? Белесо-белые, нет буровато-мягкого, ан вот «коричневые», и все тут. Иль желтенькие грушки – ни капельки лимоннокислого, а называются «лимонки»… Так цвет и вкус играют в прятки, а то, глядишь, и в «салочки»; впрочем, это по- московски, а тут, в Чернигове, – «квачи»…

Есть изначальность впечатлений летнего дождя. Прекрасен здешний ливень! Он слитно-громок, он ликует. И весь он в натисках потоков, вмиг покрывающих и мостовую, и панель. Несется легкая солома, кружатся щепки, сор и гиль в отчаянии бьются о деревянные мостки, стук «форточек», то бишь калиток, и взвизг застигнутых врасплох, и эта радость внезапной свежей тишины, и каждый, улыбаясь, сознает, что ливень длился не дольше получаса… Ага, пресекся тонкий запах гари, и это значит, что ливень, падая стеною, пришиб, прибил, пристукнул пожарище в Анисове. Заречное село имеет старинное обыкновенье: горит упрямо каждый год. Однако анисовые яблоки оттуда не пахнут дымом, но и анисом тоже… Я говорю: «заречное село» – и вижу за Десной-рекой плоское однообразие полей; над ними облака, они белы, твердь голубее голубого, ни дать, ни взять картиночка переводная… Я говорю: «и вижу за Десной…» – в тени от этих слов покамест оставляю ее тысячеверстное теченье, имевшее столь важный смысл для рыболова с окладистой седою бородой. Он не был местным, не был он иногородним. Отечеством своим считал он Пустынь, а не Царское село, хоть и бывал там отнюдь не мимоездом. Он между нами жил по указанью ГПУ и отмечался, кажется, еженедельно у тов. Дидоренки.

Все так, но вы позвольте втиснуть абзац сугубо личный. Интерес к другим не исключает интереса к самому себе.

В Чернигове меня пробрало, как озноб, предчувствие заветного удела. Не скажу: «предназначения» – звучит высокопарно; высокое парение назначено не каждому… Читатель-друг, я начался на берегах Десны. Продолжился я на брегах Невы, а здесь, в Чернигове, начало. О, не словесное, иное. Сказал бы вам лирически о музе: весной, при кликах лебединых. Но дело было летом. Нежарким летним утром близ древнего собора расположилась стая лебедей. Так издали мне показалось. Сдержав дыханье, вперив взор, приблизился на цыпочках, не замечая боли от жестких ремешков сандалий, и – оказалось – тесно, ряд за рядом, лежали связки: старинные архивные бумаги. В забвении подвальном они так долго ждали света. И стариковский голос вопросил: «Что белеется на горе зеленой? Снег ли то али лебеди белы? – И ласково ответил: – Преданья старины глубокой». Крепкая тяжелая рука легла мне на плечо. То был рыбак- великоросс, приписанный к малороссийскому пределу. Старик как будто б ссыльный. Тот, который отмечался в конторе тов. Дидоренко… Архив губернский содержался, как мне потом уж говорили, в доме гетмана Мазепы, где жила когда-то и дочка Кочубея. Но для меня была архивом зеленая лужайка у белого и древнего собора. Советовали мне: ты справься у Михаила Тимофеича. Не стану. Есть точность не формальная; она, по мне, важней.

Что до Михаила Тимофеича, то он и вправду был всеведущ. Иначе бы М.Т. Тутолмин не был учителем черниговской гимназии. У церкви Параскевии, аптека рядом и ряд мясной, примкнувший к городскому рынку; по-южному – привоз.

Почтеннейший Тутолмин-старший преподавал историю. Он деликатно обращался с гимназистами. Сказать бы можно, весьма изысканно. Он презентовал ленивцам книжную закладку, металлическую, с граверной надписью: «Я тут заснул». Теперь история – предмет зело мобильный, тогда он был стабильным. Особенно в суждениях о роли, о значении. Пожалуйста, пример: «Значение борьбы России с азиатскими народами». Иль так: «Роль Гоголя в прогрессе общества».

Такие манускрипты и это вот «Я тут заснул» ваш автор обнаружил в чердачной душной полутьме. Он там производил раскопки, как рудокопы в штольне. Архив семейный! Культурный слой разнообразен! Средь рухляди, отбывшей срок, покоилась духовная бессрочность двухнедельников черниговской епархии и хрестоматий в переплетах нашего соседа Исай Матвеича. Счета и письма, и почему-то ведомости какого-то из попечительств, и старый-старый прибор чернильный с изломанною бронзовою лирой, подругой школьных дум, и непонятного предназначенья стопка бледных извещений, схваченных широкой темно-синей лентой, – о таинствах св. крещений лиц иудейского вероисповедания… Однажды, боже мой, какая выдалась потеха! Был мною обнаружен мамин табель, оценочки по всем наукам шестого класса. И что ж вы думаете? «Тройки», «тройки», «тройки». Они вытягивали шеи, словно гуси. Я завопил: «Предлинной хворостиной мужик гусей гнал в город продавать». Скатился с чердака и стал плясать, как ирокез, и стал кричать, что мамочка – обманщица. Ага! Ага! Ты столько раз мне говорила, что в семействе все-все учились на «пятерки», а вот и нет, а вот и нет… Врасплох захваченная мама смеялась, она была веселой, смеялась, впрочем, несколько смущенно, обороняясь тетей Мусей – та и вправду училась на «пятерки».

* * *

Всю жизнь она служила фельдшерицей. И на гражданской, и на гражданке, и на Отечественной. Ее похоронили нестарые рабочие-путейцы и старые евреи, вернувшиеся из эвакуации. И помянули в складчину. Пал Николаич в линялом кителе и галифе, Пал Николаич немножко прослезился, сказал, глотая ком: «Жидовка вот, а видишь вот…». Не достигал вокзальный слесарь высот антисемитства – не академик он, и не герой, и не писатель.

В молодые годы тетя Муся была такой, какой она тихонько завершила все семьдесят: и грустненькой, и безответной, и ласково-внимательной, как солнышко за облаками в пасмурный денек, когда вам кажется,

Вы читаете Бестселлер
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату