крестьянской, с мужиком-возницей, и смех и грех. Мужик робеет. Семен ему украдкою шепнул: «Не бойся, дядя, смирный барин, да только малость не в себе».

Пошли смоленские края, добрались до Закупы. Ну, Мать-заступница, сейчас он сбудет барина семейству, да и шабаш.

Тут надо бы перевести дыхание, сменить перо на кисть и рисовать пейзаж. Угодья, просека в бору, и сад с беседкой, и пруд, и скромный барский дом. Увы, хоть и январь, да не трещат крещенские морозы, и солнца не видать, окрест всё хмара, иль, по-смоленски, хмора.

Не лучше ль, сидя в креслах, послушать музыку? Две грустных дамы музицируют, старушка вдовая и дочь-вдова. Не угадаете ли музыку Брейткопфа на стихи Вольфганга Гете? Сказать по чести, не ахти какие. О, не стихи, помилуйте, как можно не восхищаться германским гением. Нет, опусы Брейткопфа.

Деревней Закупы, где полтораста тягловых душ, владела сестрица Кюхельбекера. При ней на пенсионе жила и муттер. Для них-то и доставил Балашов Вильгельма Карлыча. Себя он обрекал на мытарства крещеной собственности. До Питера служил бедняга на пасеке, у старого Пахома. А Дарью равнодушием не обижал – она на скотном давно добилась устойчивых надоев.

Не тут-то было! Куда ж погоне-розыску и устремиться, как не в имение Закупы? Сивобородый староста Фома привел саврасок, снабдил тулупами и провиантом.

На проселках был скучен Балашов, как и савраски. Бубнил, как будто про себя, что, мол, нехорошо мне оставлять двух барынь малодушных (всего-то навсего, напомним, полтораста душ).

По мере приближенья рубежей скучливость заменялась мрачностью. Мысль о разлуке с родиной мучительна, и это всем известно, и потому нет ничего постыдного в его желании сдать барина властям.

Трусцой, впотьмах задами миновали Минск. Потом какие-то Пружаны и Высокое. Корчмы, халупы, мельницы. Чуть не доехав местечка ЦеханОвец, заночевали в деревеньке. И тут в судьбину Семена Балашова решительно вмешался русский Бог. Он и только Он сумел принудить немца отдать приказ: ты, Сеня, возвращайся в Закупы, лошадей бери, телегу, а на харчи вот двадцать пять рублей, не обессудь.

Расставались на обочине. Пойдешь направо – поле сиротеет; пойдешь налево – чернеет перелесок. И слабый дождик, и вялый снег, а хляба хлюпает, как и вечор.

Семен снял шапку, перекрестился, поклонился, в глазах щипало. Вильгельм же Карлыч, вздохнув, рукой ему махнул да похлюстал, сутулясь, в еврейское местечко ЦеханОвец.

И входит незнакомый странник.

Худой и длинный, глаза навыкат. Сел, разулся, ноги-жерди протянул к огню, дымились лапти. Ему подали водки-пейсаховки, хлеб, соль, тарелку, курятина дымилась.

Все молчали. Что тут скажешь, если давеча начальник так сказал: «Жиды! Я слов на ветер не бросаю. Запомните, на сей раз мы повторим не дважды, а четырежды». Контрабандиры в объясненья не пускались. Но объяснение необходимо. Ведь вы, должно быть, не евреи и никогда, наверно, не бывали в местечке ЦеханОвец – руины рыцарского замка, речка Ладынь, две-три корчмы и синагога.

Таможенный начальник слов на ветер не бросал. А смысл был глубок, как все, что кратко. Вступая на пограничное опасное дежурство, и конные объездчики, и стража пешая, все подчиненные начальника, читали, вслух читали «Отче наш». При этом дважды, заметьте, дважды повторяли и тоже вслух: «И не введи нас во искушение, но избави нас от лукавого». Но как отвергнешь хабар христопродавцев, коль жалованье грош? Однако нынче не дважды, нет, четырежды. И контрабандой не товар – преступник государственный. Ай-ай, гармидер!

От пейсаховки не уклонившись, странник ел курятину, кадык припрыгивал, как поплавок, когда дед Шлема удит карасей, но мыслит крупно: а хорошо бы нынче щуку подцепить, да сразу фаршированную.

Таможенный начальник не шутил, но, ежели хабар весом, начальник поглядит сквозь пальцы. Контрабандиры эдак вдумчиво спросили тысячу пятьсот. Беглец взглянул с укором и выложил наличность: двести. И не солидное дзынь-дзынь металл, а хилый шорох ассигнаций. Смешно сказать. И не сказавши ничего, все скорбно разошлись.

Он вышел на дорогу. Снег забеливал суглинок, соломой пахло, дымом.

КНЯГИНЯ Ш-ва писала из Петербурга – в Москву, кузине: «Забыла сообщить большую новость! Кюхельбекер, исчезнувший после ужасного происшествия на Сенатской, пойман в Варшаве. Его привезли в цепях, чему я очень рада, этого человека нельзя оставить бегать по свету».

ЧТОБ он не бегал, его судили, приговорив сидеть безвыездно. Чтоб он сидел, его возили из цитадели в цитадель.

ОДНАЖДЫ он был транзитом на станции Залазы, недальней от Боровичей. На станции, скучая, ждал подставы Пушкин. Взглянул на арестанта с черной бородой, во фризовой шинели и поморщился: жид и шпион – понятья неразлучные. Да вдруг и бросился, раскрыв объятья. Вчера он проиграл залетному гусару тысячу пятьсот, осталось двести. И тоже не металлом, а бумажками. Он порывался отдать их Кюхле. Жандармы и фельдъегерь употребили силу, Пушкин кричал, что будет жаловаться государю, но лошади рванулись, поддужные взахлеб, и нету Кюхли. Тишайший снегопад забеливал суглинок, соломой пахло, дымом.

– Не скучно ли, читатель мой!

– Мне декабристы надоели.

– Что делать? Бросить?

– Ну нет, вы, наконец-то, тронули струну. Нам впору о жидах потолковать они и декабриста загубили. Поганцы местечковые вполне могли б сложиться и подкупить погранзаставу. Они давно уж развратили наших барашками в бумажках… Э, не виляйте! Сойдемся в главном, наш академик присмолил народец малый к позорному столбу, не отдерешь. О-о, Шафаревич голова!

– Вопрос, какая? Прислушайтесь – ведь имя дико: шофар… Так это же бараний рог, еврейский музыкалъный инструмент… Что с вами?! Давленье подскочило? Поверьте, соболезную. Как не понять вас? Я Баратынского цитирую: «Столкнешься с родственной душой и рад, но вот беда какая: душа родная – нос чужой и посторонний подбородок, враждуют чувства меж собой…».

– Пожалуй, так.

Вы читаете Зоровавель
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×