Анна ждала его на своем крыльце.
— На чердаке Митька-то, — сказала она. — Калина с им там, родственник наш. Пастух-то сухорукой, поди, знаете его? Полезайте, вон лестница.
Сверлилкин мигом забрался на чердак, пригляделся и увидел сидящих рядком Митьку и пастуха Калину.
— Митьк, а Митьк, Митька, ну пошто ты молчишь, Митька, — тряс мальчишку за плечо Калина. — Ты возьми и зареви, тебе полегче будя… Ну, зареви…
Митька сидел неподвижно, как деревянный. Даже заметив Сверлилкина, не пошевелился.
— Окаменел ровно, — сказал Калина, обращаясь к Сверлилкину. — Что теперича делать-то… Война!
Лицо у Калины робкое, голос тихий. Калека. Сухая рука висит, как плеть, глаза у Калины всё время в землю смотрят, такие они у него пугливые.
— Митьк, а Митьк… зареви…
Анна тоже поднялась наверх, подошла к сыну и молча стала гладить его по голове, приговаривая:
— Прости, сынок… не могла я… прости уж… Ты и верно поплачь, сынок, полегчает.
— Не плачь, Митька, — сказал вдруг Сверлилкин таким голосом, от которого все вздрогнули. — Не смей! Слушай, я тебе сейчас все расскажу про себя. — Он помолчал и добавил с силой: — И про Ленинград!
— У немцев Ленинград-то теперь, взяли давно! Чего тут рассказывать! — сказал Калина.
— Что ты болтаешь, убогая твоя душа! — вскипел Сверлилкин. — Взяли! Слушаете немецкую брехню! Я сам оттуда, ясно?
И он стал рассказывать им о Ленинграде ничего не тая, всю правду. Про голод и холод, про снаряды, рвущиеся на улицах, и авиабомбы, разламывающие огромные дома надвое.
Но странное дело: чем больше рассказывал он всю эту страшную правду, тем твёрже становился его голос, под конец в нём зазвучали чуть ли не победные гордые ноты. Лицо Сверлилкина разгорелось, он стал смешно жестикулировать руками, что свидетельствовало о сильном волнении, глаза засверкали. Не узнать стало маленького седого человечка — он словно бы вырос сразу, рассказывая, как приходилось по шесть раз за одно утро ходить в атаку под Пулковым, а по ночам разминировать проходы в проволочных заграждениях, чтобы наши разведчики смогли по ним безопасно проползти за вражеским «языком».
— Вот как там воюют, — заключил он, оттирая с лица проступивший от волнения пот. — Смерть что… о смерти никто не думает! Какая тут жизнь, если немцы Ленинград возьмут!
Все долго молчали, потом Анна сказала с каким-то тоскливым, щемящим сердце удивлением:
— Осподи, осподи-ии! И как же он держится-то?.. как его немец ещё весь не пожёг и не забрал?
— Заберёшь, как же! Когда там каждый пацан, каждая женщина и последний инвалид ему в горло штыком уперлись. Попробуй одолей! Это не сверло заточить!
Калина шумно вздохнул и по-прежнему недоверчиво покачал головой. А Митька вдруг вскочил и, повернув к Сверлилкину побелевшее, с ещё незажившими синяками лицо, выкрикнул:
— Дело у меня к тебе, дяденька Сверлилкин! Завтра приходи в ту баню. Мы с тобой куда-то пойдем, ладно?
— Ладно, ладно. Только вечером.
— Эх, Митька! Ну и порадовал! Да знаешь ли ты, что это? Думаешь, склад? Клад! Тут же всё, что душе угодно! Кто же это запасал? Партизаны, видно. И не так давно… Сужу по этим трофейным немецким тарелкам… Вот смотри. Берем мы такую тарелку, вот здесь и здесь, развинчиваем… так. И вынима-аем. Что это, знаешь? Как желтое мыло, да? Тол это, парень! Повозился я с ним, когда Днепрогэс строили. Да ты не бойся, бери его в руки. Можешь кидать как угодно. Хоть спичкой жги, он только плавиться станет, как свечка, и всё. Да вонять ещё будет. А вот это! С этой коробкой поосторожнее! Лучше ты до неё вообще не касайся. Дай сюда. Смотри, что здесь. Капсюли-детонаторы называются. Такой штучкой у нас одному саперу три пальца на финской войне торвало. Вот такую штучку вставь в шашку тола — видишь отверстие — вот тебе и граната! Взорвётся капсюль — взорвется тол. Сдетонирует. Ясно тебе? Но мы можем сами и мину соорудить, нам это проще, чем сверло заточить. Сунем побольше толу в… ну хоть в простой чугунок из-под картошки, замуруем покрепче, вставим капсюль, прикрутим взрыватель — и мина готов! А ты думал, что только такие мины на свете бывают, как эти тарелки? Эти противотанковые. В них тола — нам на десять самоделок хватит, Митька! Эти-то нам с тобой не установить. Да на них и не всякая машина взорвется, вон какая чека толстенная. Миллиметра четыре. Точно, четыре. Я на заводе проволоку всегда на глаз определял и никогда не ошибался. Такую чеку может только танк перерубить или тяжелое орудие. А нам с тобой все равно, что взрывать! Нам только бы помешать гадам спокойно разъезжать здесь!
Так вот. Мины бывают разные, Митька. Есть мины-сюрпризы. Если мы возьмем с тобой эту шашку тола, вставим сюда капсюль, а сюда взрыватель устроим на пружине, а потом возьмем и положим на это что-нибудь… ну, лукошко с яйцами или шмат сала побольше. Фашист придёт, цап сало, а тут пружинка щелк, капсюль трах — и порядок! Нечего по русской земле ходить, гад! Но мы с тобой такие мины делать не станем… Есть ещё и такие фокусы: привязываешь к чеке проволочку, а другой её конец к ручке двери.
Лет тебе жаль маловато… Если по-настоящему, то не имею я права тебя в это дело втравливать… Но знаешь, Митька, в Ленинграде у нас такие пацаны в народном ополчении с немцами насмерть дерутся! Однолетки твои. Двое со мной были… Золото пацаны! Но я не к тому это. Ты если не сможешь, то скажи, а… Ладно, ладно! Не сердись. Знаю, что ты за человек!
Так слушай. Фокусы мы не станем устраивать. Ты видел, сколько машин у них сворачивает на развилке? Аэродром строят. Ровно в семь утра начинают ездить, это я уже засек. Значит, мы с тобой должны примерно часам к шести ставить мину. Почему к шести? Ночью там тоже ходят машины. Одиночные. Если рванет ночью, то они успеют до утра навести порядок. А если утром, да ещё когда колонна… На полдня им движение задержим!
Хорошо бы не одну, а хотя бы две мины воткнуть. Одна рванёт, они в объезд, а тут ещё штучка! Но это мы с тобой ещё обмозгуем. Мы же не век одни будем! Рванем раз, ну, два. Услышат же наши взрывы партизаны. Где-нибудь они тут имеются.
Митька! Должен тебя сразу предупредить, если нас поймают… Понимаешь, да?! Но и это не всё! Есть такая поговорка, парень: «минер ошибается только раз». Тронешь не ту проволочку — и всё: взрыватель соскочит, детонатор сработает, а дальше ты уже знаешь, что будет. Это тебе не сверло заточить.
Но главное, Митька! Главного я тебе еще не сказал… В селе живут разные человеки. Есть такие, что только и ждут момента, чтобы уйти в партизаны. Для них наши взрывы будут вроде сигнала в атаку. Но есть в селе совсем другие люди. Нет, они, конечно, не предатели, фашистов ненавидят не меньше нас! Но они… Понимаешь, Митька, они приспособились! Пока село переходило из рук в руки, гибли люди, горели дома. Сейчас стало поспокойнее. Гоняют немцы их на работу, так к работе они с детства привычные, это им не в тягость, а так что… траву косить дают, землю пахать не запрещают.
Может, и нам, Митька, переждать, пока Красная Армия придет? Ты коров пасешь, а я слесарю. Чего нам! Я — инвалид, ты — пацан сопливый. Как говорится: «старики и дети»! Но чьи старики, а? Чьи дети?! У тебя отец погиб на фронте, а у меня сын. И дочка в Ленинграде от голода померла. А я в народное ополчение явился. Не сказал никому, что половины легкого нет, в финскую еще застудился. Документы сейчас некому там проверять, все воюют. Старики, мальчишки, инвалиды, не инвалиды. В разведку я попросился, а послали в минеры. Тоже можно! Лишь бы к делу быть приставленным. Ещё лучше с техникой дело иметь. Я тридцать лет с ней вожусь, вон сколько! Тебе четырнадцать? А потом вот что случилось… эх-ма… ставил я мины за Кировским заводом. Слыхал такой? Ну, бывший Путиловский. Немцы меня с пацанами и окружили. Витя и Валера мальчишек звали. Рванули мы гранату, чтобы в плен не сдаваться. Да меня только лишь контузило…
Что со мной фашисты делали… это я тебе потом расскажу… Живучий я какой-то, что ли! Видят немцы, что ещё живой, надоел им, наверное, так они меня в вагон-телятник и повезли. Повезли, повезли-и. В Германию, вроде бы. Да я удрал из эшелона! Как? Тоже потом расскажу. Трудно, конечно, это не сверло заточить… А потом я по селам пошёл. Нигде не задерживался, пока до вас не добрёл. Подумать только, устроился здесь — и хоть бы что. Ха-ха-ха! Посреди бела дня при немцах хожу… Спасся! Но знаешь, Митька… глаза вот так зажму и вижу: детишки в Ленинграде, в Гавани моей на мостовых лежат. Скрюченные. Снегом их замело…
Ну да ладно. Надо вот что продумать… каждый раз сюда ходить нечего. Опасно. Да и мастерить здесь мне нечем, а повозиться как следует надо. Сейчас мы возьмём пару штук, а дверь эту как следует замаскируем. Только где их лучше держать?.. Постой, постой… Ага! Знаю, Митька. Ха-ха, никто никогда не додумается! Пошли. Сегодня суббота, значит. Во вторник, нет, в понедельник устроим немцам гуляние с фейерверком. Давай отсюда живей, а я капсюли возьму. Вот так, осторожненько…
Глубокой ночью при свете немецкого аккумуляторного фонаря Сверлилкин мастерил свою адскую машину.
Обманул он Митьку, сказав, что пойдут они устанавливать её в понедельник. Не хотелось ему лишний раз подвергать мальчишку опасности, да и удобнее действовать одному. Ещё под Пулковом научился он так хитро ставить мины, что никто никогда никаким щупом и миноискателем не смог бы отыскать, свидетельством тому были частые взрывы на тех тропах и лазейках, которые он минировал; ежедневно рвались на них фашистские лазутчики.
Вот и сегодня он установит мину так, что долго придется ломать башку господину немецкому коменданту, разгадывая, что же это за необычный фугас поставили на дороге партизаны, он, конечно, сразу подумает, что появились партизаны. Будет рыться в своих справочниках, но чёрта с два! Ни к одному типу не подойдёт эта мина, до такой ещё пока никто не додумался!
Все, господин комендант! Кончилась тихая жизнь! С приветом!
Мину Сверлилкин мастерил глубоко под землей… в погребе конюха Шашкина.
Здесь, в сыром углу погреба, где у Шашкина валяются пустые заплесневелые бочонки, ломаные плетеные корзины и лукошки, битые горшки и бутылки, можно было без боязни спрятать мины. Судя по всему, Шашкин сюда никогда не заглядывает.
Всю ночь горел в погребе Шашкина немецкий аккумуляторный фонарь. Только под утро выбрался из погреба мастер и, закрыв, как всегда, отмычкой замок, прокрался с миной к себе в сарай. Прислушался. Все было тихо.
Времени оставалось в обрез. Надо было спешить к развилку; после того как он установит мину, надо бегом бежать в мастерскую, а это не меньше трёх километров и опаздывать нельзя. В мастерской висел немецкий приказ: за опоздание — отправка в лагерь.