Голицын, внук усопшей, тот, что рассказал Пушкину историю с бабкиным проигрышем в Париже; были конногвардеец Нарумов с Германном, и какой-то камергер, и накрахмаленный англичанин, вероятно турист из «Астории». Был и ближний сосед покойницы, живший тоже на Малой Морской; он иногда наносил визиты княгине Усатой. Но кавалерийский генерал был не только важной особой, а, можно сказать, вторым лицом в империи: шеф жандармов, начальник Третьего отделения собственной его величества канцелярии.

К нему-то, Главному Синему Тюльпану, и протиснулся старичок сенатор. Парик сидел косо, красный мундир обвис. Бенкендорф изумленно воззрился в давнего предместника своего, а тот, гневливо шлепая губами, подал шефу жандармов платок с монограммой «Л. Л. Г.». И тогда под церковными сводами раздался глас велий: «Инициалы полностью!» Бенкендорф, вздрогнув, прошептал, запинаясь: «Не… не знаю…» И будто пробки перегорели, темно стало в местах общего пользования.

10

В лагере Милию Алексеевичу ничего не снилось, кроме продуктовой посылки. Ничего, да вдруг и припожаловала Патлатая Старуха… Нет, не вдруг, а после того, как рыдающая Москва проводила Лютого, а лагерная толпа, вонявшая лесной прелью, болотом и махоркой, сипло ревела «ура» начальник режима, всхлипывая, мотал бессильным кулаком: «У-у, фашисты…» Смерть Лютого взбрызнула зеков живой водой – все только и говорили, что про амнистию. Вот тогда и припожаловала Патлатая Старуха в бушлате и кирзовых прохарях с квадратными дырочками вверху голенищ, чтобы на просушку вешать.

Клюкой поманила Бащуцкого в какие-то туннели, катакомбы, коридоры, черт знает, полусвет, полутьма; Бащуцкий шел след в след, боясь отстать, хотя решительно не понимал, куда его ведут и что с ним будет. Приблизились к воротам, не таким, как в зоне, дощатым, а словно бы бункерным. Саженными цифрами значилось: «1954». Патлатая подняла клюку… Ноги Бащуцкого ухнули вниз и отнялись. Не клюка была у Патлатой, а железный молоток на длинной деревянной ручке. Другой бы принял этот инструмент за ритуальный, масонский или за такой, как у путевых обходчиков, но уж он-то, Башуцкий знал эти железные молотки на длинной деревянной ручке… Мертвецов, погрузив на сани в одном исподнем, вывозили из зоны ногами вперед. На вахте пересчитывали, проверяя номерные бирки, привязанные к ногам, как до войны к банным шайкам. Потом подходил надзиратель-умелец. Дважды крепенько, с каким-то особенным замахом и точным прицелом ударял мертвеца по черепу, звук получался не тупой и не мягкий, ни с каким иным не спутаешь, а какой, не объяснишь. То была последняя проверка. Старшой вохровец командовал: «Поехали!» – и мертвецы уезжали на волю, в недальнюю ложбину с четой белеющих берез… Но сейчас Патлатая не ударила Башуцкого по черепу, а только тронула молотком, как жезлом, бункерные ворота, и они плавно, как на роликах, убрались в сторону. Опять были коридоры, катакомбы, туннели, полусвет, полутьма. Отворились ворота с саженной цифирью: «1955». А потом отворились другие «1956», – и на Башуцкого хлынул ясный полдень. Он задохнулся, захлебнулся, зажмурился, но лишь на миг: пред ним была площадь Восстания, угол Невского, он увидел нарядных женщин, у них были алые-алые губы, его бросило, как на пойло, к тележке с газированной водой…

Не было дела Милию Алексеевичу ни до каких теорий, объясняющих сновидения. Плевал он на великих психологов и на великих психиатров. Кто растолковал бы ему это лагерное сновидение, необыкновенно живое и продолжительное? Ведь он же действительно увидел волю не в пятьдесят четвертом, не в пятьдесят пятом, а именно в пятьдесят шестом, именно летом, именно в полдень, и его поразили алые-алые губы, и он пил газировку стакан за стаканом, и продавщица в белом переднике не спрашивала денег, смотрела на него молча и молча подавала стакан за стаканом… Пиковая дама обманула Германна, а Патлатая с этим проклятым молочком не только не обманула Милия Алексеевича, нет, наперед указав год освобождения, придала сил вытерпеть время, когда зеков стали отпускать, а он все еще тянул лямку, дожидаясь очереди.

Ему не надо было верить, он знал: такое бывает. Как бывает и нечто другое, но близкое, похожее. Это вот когда испытываешь прожитое и пережитое задолго до того, как твое «я» облеклось плотью. Эта повторность возникает не вследствие какой-либо надобности или работы воображения, а как бы внезапно, само собой. Да, такое Милий Алексеевич испытывал от времени до времени, впрочем, редко, но только сейчас понял, что есть минуты пробуждения мертвых, и тогда оживает прапамять.

Хотя в церкви на отпевании графини не видел он ни коллежского регистратора Башуцкого, ни литератора Башуцкого, умершего в Петербурге лет за десять до рождения отца Милия Алексеевича, однако кто-то из них, Башуцких, находился в церкви.

Все, что произошло там, нельзя было счесть сновидением, болезненным бредом. В таком случае Бенкендорфу вряд ли пришлось бы обращаться к майору Озерецковскому и объясняться с баронессой фон В.

11

В дом на Малой Морской, недальний от дома отпетой княгини, Милий Алексеевич скользнул незамеченным ни швейцаром, ни дежурным фельдъегерем. Если Германн проник сквозь запертые двери поэтическим своеволием Пушкина, то наш очеркист – прозаически, совершенно естественно, легко объяснимо: он был почти бестелесен. Выздоравливая, Милий Алексеевич сам себе напоминал тех доходяг, о которых в лагере говорили: тонкий, звонкий, ушки топориком. А такого примечал только повар при попытке слямзить лишнюю миску баланды. Швейцар же с фельдъегерем доходяг отродясь не видывали, они и бровью не повели.

Башуцкий оказался в анфиладных покоях, занятых представителем старинной, правда, не axти знатной фамилии. Столь, однако, ветвистой, что она, одарив наше отечество первым шефом жандармов, одарила не наше отечество Паулем фон Бенкендорфом унд Гинденбургом. Тем самым фельдмаршалом, который, неслыханно нарушив субординацию, вручил Германию ефрейтору Адольфу.

Переходя из комнаты в комнату, Башуцкий любовался живыми вещами. Он считал, что антикварные лавки умерщвляют вещи, хазы нуворишей – не реанимируют; нувориш, как вор, не ощущает, не может ощутить трепета души давно ушедшего владельца. Вещи живы лишь там, где они внимали первому крику младенца и последнему вздоху старца, стону разбитого хрусталя и треску початой колоды. Здесь, в доме на Малой Морской, они, исполняя обыденные обязан-ности, безропотно подчинялись графу, графине, ее детям от двух браков, равно счастливых. Подчинялись, служили, нимало не помышляя об антиквариате, а потому были милы, изящны, красивы. Многие из них в минувшие годы обиходили персон, глядевших с фамильных портретов, писанных маслом, и притом, по мнению Милия Алексеевича, довольно посредственно.

Все эти персоны были гатчинцами, то есть подвизались некогда в дворцовом штате Павла Петровича, сперва наследника, засим императора. Бабушка Александра Христофоровича состояла при августейших малолетках. Отец генеральствовал рассеянно, что, однако, не гневило плац-парадного императора. А матушка, урожденная баронесса Шиллинг, прибыла в край белых медведей вместе с немецкой принцессой, выданной за наследника, и эта принцесса, сделавшись русской императрицей, благоволила подруге и ее детям. Что и говорить, усмехнулся Милий Алексеевич, насквозь немчура. Однако усмешка его адресовалась не персонам, глядевшим с портретов в тяжелых рамах, а тем, кто всех остзейцев стриг под одну гребенку. А вот русский из русских, Иван Андреевич Крылов, изволите ли знать, дружил с Бенкендорфами.

Поскрипывал навощенный паркет. Приближаясь к домашнему кабинету Главного Синего Тюльпана, Милий Алексеевич наперед любовался кабинетным убранством он питал слабость ко всему, относящемуся к

Вы читаете Синие тюльпаны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату