тридцать четвертого. И хорошо, прости Господи, что летом, а то бы, наверное, замели в декабре. В те «кировские дни» солнце багровело, как раскаленный антрацит, сипли заводские гудки, гнул первобытный страх – ты в пещере у потухшего костра, изо всех углов глядят чудища. А годы последующие остались в его памяти не арестами, не судебными процессами, нет, опущенными глазами, тараканьей побежкой.

Но то было чувством времени, а не чувством Города. Оно возникло после войны, было оно состраданием и надеждой – отогреется Город, обретет второе дыхание.

Была и освобожденность от довоенных впечатлений, потому что поражение фашистской Германии казалось поражением темного и злого здесь, дома. Даже и не то чтобы поражением, а скорее увольнением вчистую за полной ненадобностью. Вот эта освобожденность, эта раскованность и сыграла с Башуцким скверную шутку. Он высказался не по-писаному о начале войны, о блокаде. Высказался среди своих, демобилизованных, озаривших пол-Европы светом свободы. И бритвой полоснуло: ладно бы какой-нибудь стукач, не нюхавший пороха, нет, из своих же побратимов… Антисоветская агитация: статья 58-я пункт 10-й УК РСФСР. Священник-зек вздохнул под бодрый стук столыпинского вагона: «Песнь пятьдесят восьмая, стих десятый».

В тюремных снах он никогда не видел Город и наяву по Городу не тосковал. Лишь изредка ощущал отзвуки былого сострадания, схожие с колкими толчками крови в мизинце и безымянном – несуществующих, отсеченных. Но вот вернулся – и что же?

Мурластый майор с глазами злыми, заплывшими, как у мурзы, исповедовал культ паспортного режима. О мученик идеи, годы спустя сварганивший роман-кирпич про какие-то звезды, исчезающие в полночь, о, как страдал майор, когда враги народа совали ему паршивые реабилитационные справки. И меркли звезды: такие же справки нахально совали жиды. «Башуцкий» произносил он, ударяя на последнем слоге, а все эти «цкий», «ман», «зон», «ич» терзали его барабанные перепонки. К тому же: Милий. А где Милий, там и Юлий, а где Юлий, там и Шмулий… Отдадим должное мурластому: он был бы начеку, явись к нему Милий Балакирев и, в особенности, Сергей Юльевич Витте. А Башуцкого ради отметки «русский» заставил добывать выписку из архивной церковноприходской книги, подтверждающей папенькино крещение: не отделилась все-таки церковь-то от государства! И лишь после того, подозревая, что тот мог быть выкрестом, нехотя оттиснул на справке о реабилитации: «Паспорт выдан».

Они были всюду, обладатели печатей и штампов. Утупив лубяные зенки, шлепали на бумаге жирные грифы. Когда-то писатель Куприн пожимал плечами: эти глаза соответствуют голубому околышу жандармской фуражки или голубой околыш соответствует этим глазам? Ах, Александр Иванович, мы соответствуем и глазам и околышам, вот и реют над нами жирные грифы, а звонким жаворонком вьется: «Паспорт выдан».

И верно, счастливило не возвращение в Город, а паспорт, тотчас явленный участковому. Но вот какая штука! – паспорт не упразднил ноющее беспокойство: и все же, братец, существуешь ты в родной стране на фуфу, дуриком существуешь.

Постепенно, исподволь завладело им чувство Города. То не было восхищение гармоничес-ким согласием северного пространства с западной регулярностью, а было печальное осознание дряхлости Города. Он был в пролежнях, в его недрах застыла кровь. Новостройки обладали другой кровеносной системой и потому не были Городом.

Но Река милосердно смывала пролежни, ржавчину, плесень.

Он шел по набережной, легкой ладонью потрагивая парапет, пригретый солнцем, шершавость гранита и шорох Реки были внятны как радость. И вдруг Башуцкий остановился, присвистнул, сбежал к воде, хотел бросить окурок, но не бросил – как можно? И точно, как можно, если слышишь: «Позвольте…» Вот и молодые люди перестали барахтаться у берега.

Плечи пловца влажно блестели, редеющие волосы слиплись прядями. «Позвольте показать вам, как надо плавать, – крикнул Пушкин молодым людям. Вы не так размахиваете руками, надо по-лягушачьему…» А-а, вот оно что, вот оно что-то, – ярко догадался Милий Алексеевич, – здесь против Летнего сада была когда-то купальня, приходил Пушкин, плавал, однажды учил каких-то молодых людей «по-лягушачьему», приходил и Вяземский. «А, здравствуй, Вяземский», – сказал Пушкин, и Милий Алексеевич взбежал на набережную.

Бабушка, убирая с дороги внучку, проскрипела: «Смотри, Катюша, люди еще на работе, а дяденька уже напился». Нимало не интересуясь «дяденькой», толстушка отозвалась требовательным басом: «Есть хочу!» Милий Алексеевич рассмеялся и приставил ко лбу растопыренные пальцы – идет коза рогатая.

Мгновение спустя три тени наискось прочертились по плитам набережной и в рассеянном солнечном свете сошлись отчетливо-зримые: коллежский секретарь, только что учивший молодых людей плавать по- лягушачьему, брюхастый тайный советник Поленов и – на солнышке лицом совсем белый регистратор Башуцкий.

Милий Алексеевич помахивал портфельчиком, такой, разрази его гром, счастливый.

6

Очень это хорошо, что они, как по наитию, сошлись. Лучше не придумаешь. Однако наш очеркист убил немало времени, прежде чем нашел документы, которые позволили ему считать своего родственника в числе подчиненных тайного советника Поленова. Это уж было не просто хорошо, а было, повторяем, чрезвычайно важно.

Тайный советник взял Башуцкого за почерк. Купцы, случалось, вели к аналою беспридан-ниц, похваляясь: за красоту взял. А Поленов – за почерк. Талант истинный! Этот выводит тоненько, точно фистулой или как паучок лапкой елозит; тот – толстенно, жу-жу-жу, как шмель между оконными рамами; третий – будто корова на льду… А Башуцкий… О-о, душой исполненный полет!

А какое проворство? Не то чтобы лепит фразу за фразой, а схватит единым взором всю страницу и тотчас изобразит, как фигуру в танце.

Труды-то его удвоились, да вот оклад остался прежним. Случай обыденный, следственно, несправедливый. Добро бы нежиться в натопленных покоях Иностранной коллегии, так нет, архивариусы, старшие и младшие, дрогли в сумрачных комнатах, как пасынки.

Но именно здесь, в Главном штабе, супротив Зимнего, в историческом Архиве застиг регистратора Башуцкого час полновесной самоценности. Он почувствовал себя воплощением «вначале бе Слово». Повинуясь торжественной и грозной силе, он приподнялся, опираясь обеими ладонями о канцелярский стол, испытывая потребность к чему-то приглядываться, к чему-то прислушиваться… День стоял обыкновенный, скучно сеялась снежная крупка, Город ощущался огромным холодным коробом, обжатым железом… Вдруг послышались гул, треск, дребезг, звон – выламывались напрочь окна и двери министерств и ведомств. Еще не отзвенели, еще не оттрещали, как из дверных и оконных проемов выхлестнулись, низринулись, потекли на стогны Санкт-Петербурга реестры, ведомости, списки, рапорты, расписания, указы, мемории, рескрипты,

Вы читаете Синие тюльпаны
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату