— Ах, молодец. Молодец. Как умеешь всё словами повернуть – молодец.
— Да. Молодец. Знаю.
— Яков Кириллович.
— Что?
— Ничего. Иголку криво воткнул.
Сталин засмеялся – Гурьев едва успел отдёрнуть руку, чтобы действительно не воткнуть иголку, куда не надо. И усмехнулся. Вот мы и на «ты», товарищ Сталин, подумал он. То ли ещё будет.
Сталиноморск. 7 сентября 1940
Гурьев вздохнул и посмотрел на девушку. Я тебе объясню, дивушко. Когда-нибудь объясню. Обещаю, тебе, дивушко, обещаю, решил Гурьев, чувствуя, как перехватывает дыхание от нежности к этой девочке. Химия, подумал он. Проклятая химия.
— Видел. Конечно, видел.
— Я бы тоже хотела его увидеть.
— Да? Ты думаешь, это очень интересно? Всё-таки товарищ Сталин – не тигр в зоопарке, чтобы на него глазеть. Он, скорее всего, потому и не любит, чтобы его беспокоили.
— Нет. Не поэтому.
— А почему?
— Он боится правду услышать.
— Какую же правду, дивушко?
— Что его не любят, а боятся.
Ну да, ну да, подумал Гурьев. Боится он, как же. Дивушко моё, дивушко. Что же ты такое творишь- говоришь.
— А ты бы ему сказала.
— Да. Сказала бы. Обязательно. Сказала бы… Так нельзя с людьми. Это же люди, товарищ Сталин. Это же люди, Гур. Так нельзя. Ведь правда же, нельзя так?
— Нельзя, — подтвердил Гурьев, глядя Даше прямо в глаза. — Нельзя. Разумеется. Ни в коем случае. Даша…
— Я знаю, — перебила его девушка. — Я знаю, Гур. Я ни с кем об этом не говорю. Я знаю, что нельзя. Но с тобой же – можно?
— Со мной можно обо всём говорить, дивушко, — кивнул Гурьев. — Обо всём совершенно. Даже о том, о чём вообще ни с кем говорить нельзя или невозможно.
— Я знаю, — повторила Даша. — Гур, а можно, я тебе свои стихи покажу?
— Обязательно можно, дивушко. Обязательно. Нужно.
Девушка, вздохнув, вынула из кармана кофточки и протянула ему сложенный вчетверо лист. Усилием воли уняв предательскую дрожь в пальцах, Гурьев развернул бумагу.
Чудо, подумал он. Чудо. Диво дивное, чудо из чудес. Я снова нашёл алмаз, Рэйчел. Мне снова повезло. Снова. Боже мой, Рэйчел. Боже мой. Ну почему – я?!
— Это очень плохо, да? Я знаю, стихи не должны быть такими… политическими. Это, вообще-то, не настоящие стихи тогда получаются… Но всё равно – я же это чувствую, Гур. Значит, наверное, всё-таки… можно? Если чувствуешь. Это ведь тогда по-настоящему, правда? Мне кажется, что чувств вообще только два, на самом деле. Любовь и ненависть. А всё остальное – это просто их отражение. Отголоски, — девушка смотрела на Гурьева своими невозможными глазами, а ему хотелось обнять её, прижать к себе изо всех сил. Господи. Рэйчел. — И литература… То, что ты на уроках рассказываешь… Я не могу читать книги, в которых никто никого не любит. Или где женщину бьют, а потом живут себе дальше, как ни в чём не бывало. Или в которых пишут, что убивать врагов хорошо. Это правильно – убивать врагов, если они на тебя напали, только ведь в этом нет ничего хорошего. Как это может кому-то нравиться – убивать?! Это ужас, Гур. И где в конце все умирают, я тоже читать не могу. Потому что так не должно быть. Это неверно. Так нельзя. Потому что книга – это ведь не только бумага с буковками. Это – воспитание чувств. Чувства тоже нужно воспитывать. Как детей. Люди ведь воспитывают детей? И чувства тоже. А то вырастут такие чувства, как у Сталина, — и что мы все тогда будем делать? Гур? Что ты молчишь?!
Не глядя на неё – по-прежнему не глядя – Гурьев произнёс:
— На свете очень много сложных вещей, дивушко. Сложных вещей, которые хочется узнать и понять. Но есть и простые вещи, не зная и не понимая которых, не двинешься никуда. Это действительно очень простые вещи. Ты права. Любовь – и ненависть. Прежде всего, надо научиться любить. Родителей, которые подарили жизнь. Место, в котором родился. Дом, в котором вырос. Любить то, что создано тобой, во что вложен труд твоих рук и души. Нужно помочь подняться тому, кто упал. Нужно научиться уважать то, во что верили предки. Очень нужно любить хорошие стихи и умную прозу. И, конечно, не лгать. Вот и всё. И тогда того, кто покушается на то, что мы любим, мы сумеем – и отважимся – ненавидеть. Но лишь до тех пор, пока он силён и могуч. Падший враг тоже достоин жалости. И бояться этого слова не нужно. В языке наших прадедов любовь и жалость – синонимы. Вот так.
— Я знала, — Даша покачала головой. — Ты не мог другим оказаться. Просто не мог. Она тебя любит, Гур. Я знаю. И обязательно… дождётся. И я тоже тебя очень люблю. Очень-очень. Не так, как она, как