Петровна сказала, что к тебе какой-то бес приходил. Так и сказала: бес. Что происходит, Гур?!
— Бесы всегда всё путают, дивушко, — Гурьев продолжал улыбаться. — Они ничего не умеют, не могут, не знают – только путают. Это нужно помнить. Обязательно помнить, даже если кажется, что бесы говорят правду. Даже если очень сильно кажется. Понимаешь, дивушко?
— Что с тобой, Гур?! Гур, миленький, что с тобой?!
— Ничего. Я же говорю – всё хорошо. Уже всё хорошо. Правда.
— Я… Я же ничего не знаю, Гур, — едва удерживаясь, чтобы не разрыдаться, проговорила Даша. — Я ничего не знаю же, не понимаю вообще ничего… Я чувствую – что-то происходит. Что-то важное. Очень важное. Прямо здесь. Прямо сейчас. С тобой. Со мной. Со всеми нами. Это из-за того, что ты делаешь? Вообще делаешь, да? Из-за Сталина – тоже?
— Сталин?! — Гурьев нахмурился. — Дивушко, да что с тобой? При чём тут Сталин?!
— Я знаю, — упрямо сказала Даша. — То есть, не знаю, но чувствую. Ты – и Сталин. Ты его заставил. Сумел. Ты заставил его делать что-то правильное. Страшное – но правильное. Вы оба, вдвоём. Всё нужно вернуть на место. Всё вернуть, чтобы было, как нужно, так, как должно быть. И ты его заставил. Не обманул, не перехитрил, не убедил – но как-то заставил. И получается – не так получается, иначе, иногда – совсем иначе, но получается. Я же чувствую, Гур. Я чувствую, — это так. Скажи, это так?! Скажи!
— Да. — И, произнеся это, он ощутил, что ему стало легче. Совсем немного, буквально чуть-чуть, еле заметно – но стало легче.
— Я хочу, чтобы ты знал, Гур, — Даша вдруг выпрямилась, вскинула голову, и Гурьеву показалось, что ветер утих, отступив перед силой, что таилась до поры в этой девочке. — Ты – мой друг. Мой настоящий, верный, преданный друг. Самый-самый. И я – я прощаю тебя за всё. За всё, что ты сделал и за всё, что предстоит тебе сделать. За плохое и страшное, за верное и нужное – за всё, Гур, за всё, за всё сразу и навсегда. И за себя, и за тех, у кого ты никогда не сможешь, не захочешь, не успеешь попросить прощения. За всех и за всё, Гур. Навсегда. И Сталина – тоже прощаю. За всё. Ведь я же – ты сам говорил, тогда, в тот самый день, когда погибла Татьяна, — ведь я имею такое право?
— Имеешь, — глядя на девушку снизу вверх, еле слышно произнёс Гурьев. — Имеешь, дивушко. И то, что ты сказала сейчас – это и есть доказательство твоих прав. Права прощать – и простить. Да. Вот именно так. Всё останется с нами – и смерть, и несправедливость, и всё остальное – все ошибки, все неудачи, все промахи и обиды, но… Но без прощения – всё это не имеет смысла. Человеку очень страшно умирать, сознавая, что его никто не простил. Любому человеку – даже Сталину. Потому что даже Сталина можно простить. Нужно ли – я не знаю. Но тебе виднее, дивушко. Раз ты простила – значит, тебе и в самом деле виднее. Обещаю тебе – я скажу ему об этом. Не раньше, чем он заслужит это услышать, но прежде, чем ему предстоит умереть. Обещаю. Спасибо тебе. Ты знаешь, что ты очень красивая? Ты самая красивая девушка на свете, Даша.
— После Рэйчел, — Даша снова убрала под берет непослушную прядь волос и улыбнулась.
— После Рэйчел, — кивнул Гурьев и стремительно поднялся. — Конечно. После Рэйчел.
Сталиноморск. Октябрь 1940
Причальная башня для дирижаблей, законченная почти три недели назад, редко пустовала. Над городом теперь постоянно проплывали по две, а то и по три серебристых «сигары» за день – тяжёлое строительное оборудование, кирпич, цемент, масса всего остального – необходимого и не очень. Люди привыкли уже – хотя поначалу надолго застывали на месте, провожая глазами воздухоплавательные аппараты. Человек – удивительное существо: ко всему привыкает.
Выглянув в окно, Гурьев увидел нервно прохаживающегося во дворе школы высокого и ладного моряка в форме с капитан-лей-тенантскими нашивками на рукавах виц-мундира. А, улыбнулся Гурьев, моряк, с печки бряк – явился, не запылился. Капитан курил папиросу, затягиваясь едва ли не каждые пять секунд. Какой славный, порадовался Гурьев. Какой славный.
Он вышел на крыльцо:
— Здравствуйте, капитан-лейтенант Чердынцев.
— Здравствуйте, Яков Кириллович, — Чердынцев шагнул ему навстречу, пожал протянутую руку, проговорил каким-то стиснутым голосом: – Я… Спасибо за всё.
— Нашептали уже? — Гурьев смотрел спокойно, даже тени насмешки в глазах невозможно было увидеть. — И что нашептали?
— Да вы что, Яков Кириллович, — уставился на него Чердынцев. — Такое тут… Я только на берег сошёл – сразу к вам. А Даша где?
— Даша в порядке, увидитесь скоро. Давай поднимайся, каплей, будем на «ты» и остаканим, как говорится, такое дело. Возражений нет?
— Да какие же могут быть возражения.
— Вот, — кивнул Гурьев. — Это я люблю, это – по-нашему. Давай, давай, заходи. Тут нам никто не помешает.
Они вошли в кабинет заведующей – Гурьев, ввиду болезни Завадской, хозяйничал тут уже третий день. Кажется, никто даже и не думал, что в этом может быть что-нибудь странное. Гурьев усадил Чердынцева, пододвинул ему пепельницу, позвонил в кафе, велел доставить обед в школу. Чердынцев ошалело взирал на эти антисоветские несообразности – даже папироса погасла:
— Ты кто же будешь таков, Яков Кириллович?!
— А тебе не сказали?
— Так не знает никто!
— И это правильно, — кивнул Гурьев. — Погоди, сейчас еду принесут. Голодного солдата накормить полагается, а потом только – пытать да расспрашивать. А пока суд да дело… Скажи мне честно, Михаил Аверьянович: какой твой командирский потолок? Знаешь его?
— Знаю, — подобрался Чердынцев. — Я – знаю. А при чём тут?!.
— То есть как это при чём?! Ты когда записку свою передавал в наркомат – на что-то же надеялся?
— Нет, — спокойно ответил Чердынцев. — Я ни на что не надеялся. Я даже не надеялся, что меня с флота не попрут. Но держать в себе это не мог. И вообще – я делал, что должен. Откуда ты знаешь о моей записке? Тебе… Дарья сказала?!
Вот так, понял Гурьев. Вот так. Не бывает таких совпадений. Не бывает вообще.
— Дурак ты, каплей, — он вздохнул. — Дурак – и уши холодные. Да как я мог спросить её о таком?! Ты думаешь, я не догадался, что ты слово с неё взял?! Ты, — Гурьев зажмурился и помотал головой. — Ты не просто дурак, каплей. Ладно. Проехали, как говорится.
Ты не просто дурак, каплей, подумал Гурьев. Ты даже понять не можешь, как ты рисковал. И чем. То есть кем. Из-за бумажек каких-то. Бумажек, которые опережают время лет на двадцать, наверное. Под носом у агентуры зарубежной разведки. Черновики, Михаил Аверьянович. Черновики, будь они неладны. Знаешь ты, дурак, что можно сделать с такой девушкой из-за бумажек?! Знаешь?! Если бы… Нет. Нет. Всё. Это кончилось. Кончилось – и больше не повторится.
— Как это – проехали?! Если она не сказала – тогда откуда?!
— Конечно, она ничего не сказала. А я не спросил, потому что я, в отличие от тебя, не дурак. Да, ты умный, стратег, а дурак. И скоро ты поймёшь, почему я даже не заикнулся о твоей записке до сих пор. Черновики завтра сдашь мне под роспись.
— Во как, — сердито проговорил Чердынцев. — Во как.
— Надеюсь, ты на себя сердишься? — вкрадчиво осведомился Гурьев. — Конечно, мечты твои во всей красе советское правительство воплотить не в состоянии, но! Кое-что сможем. Кое-что. Вот так, без пяти минут контр-адмирал Чердынцев.
— Не понимаю, — потряс головой Чердынцев. — Не понимаю!
— Поймёшь, — пообещал Гурьев. — Скоро, совсем уже скоро. А вот и наша выпивка с закуской, — он поднял глаза на входящего заведующего своим любимым греческим кафе.