отвращением. Я умею быть благодарным».
Премии Дадзай так и не получил, и это стало для него тяжелым ударом. Однако, несмотря на ухудшающееся душевное состояние, он продолжал писать. Стремление претворить себя в слове было единственным, что поддерживало его существование. Дадзай чувствовал себя избранником, который должен выразить чаяния своего поколения. «Красота искусства — это красота служения людям» — писал он («Листья»).
Его собственная жизнь стала ценна для него лишь постольку, поскольку могла стать литературой.
«Я дилетант. Человек с причудами. Жизнь — вот мое произведение. Я путаник. Все, что я пишу, какую бы форму это ни имело, все это моя жизнь как есть, без всяких прикрас» («Хлопоты одного дня»).
К Дадзаю Осаму, более чем к кому бы то ни было, применимы слова В. Шаламова: «Смотря на себя как на инструмент познания мира, как совершенный из совершенных приборов, я прожил свою жизнь, целиком доверяя личному ощущению, лишь бы это ощущение захватило меня целиком. Что бы ты в этот момент ни сказал — тут не будет ошибки».
«Человек хотя бы раз в жизни должен написать такое произведение, где он не обманывал бы самого себя», — пишет Дадзай Осаму. И далее: «Для меня писатель — всё. А написанное им — ничто, пустое место. Ни одно произведение не может быть выше своего создателя. Так называемые шедевры, в которых автор якобы „превзошел самого себя“, — пустая выдумка читателей» («Блуждающие огоньки»).
Надо сказать, что исповедальная литература существует в Японии спокон веков. Первые ее образцы относятся к X–XI векам, это дневники хэйанских дам. В «романе о себе», ставшем таким популярным во втором десятилетии XX века, соединились древние традиции японской прозы с традициями западноевропейского исповедального романа.
Одной из примечательных черт такой литературы является особая роль диалога и монолога, если можно так сказать, диалогичность монолога и монологичность диалога. Именно это мы наблюдаем почти во всех произведениях Дадзая Осаму.
Проникнуть в глубины своего сознания и выразить в слове сокровенные движения человеческой души — в этом видел Дадзай смысл своей жизни.
«Белое полотнище моей души испещрено какими-то мелкими знаками. Мне и самому непросто разгадать, что там начертано. Словно десятки муравьев, вылезши из моря туши, с еле внятным шорохом ползали, кружились по этому белому полотну, и на нем отпечатались их смутные следы. 14 если бы я сумел разобрать эти темные письмена, если бы я сумел их прочесть и понять, я смог бы объяснить, в чем смысл моего „долга“. Только очень уж это трудно» («Отец»).
В 1936 году почти все крупные литературные журналы столицы печатали новые произведения Дадзая Осаму. В первом номере журнала «Синтё» («Новое течение») появились «Записки слепого» («Мэкура-но соси»), в четвертом номере журнала «Бунгэй» — «Блуждающие огоньки» («Инка»). Дадзай продолжал сотрудничать и с журналом «Японский романтизм».
В феврале 1936 года, по настоянию Сато Харуо, Дадзай лег в больницу, надеясь исцелиться от наркомании, но лечение не дало никаких результатов, и, проведя в больнице около трех недель, он вернулся домой.
25 июня того же года вышел в свет первый сборник Дадзая «На закате дней».
«Я жил лишь для того, чтобы создать эту книгу. Теперь я чувствую себя мертвецом», — пишет он в одном из эссе.
В октябре, через три месяца после того, как Дадзай шумно отпраздновал выход в свет своего первого сборника, он, по настоянию Ибусэ Масудзи, лег в психиатрическую больницу Мусасино. Проведя там около месяца, он действительно вылечился от наркомании, но впал в состояние глубочайшей депрессии.
Выйдя из больницы, Дадзай сразу же начал писать рассказ «Human Lost», в котором впервые возникла тема «потерянного человека», достигшая полноты звучания в одном из последних его творений — «Исповеди „неполноценного“ человека» («Ниигэн сиккаку»).
Именно к этому времени относится увлечение Дадзая христианством. Еще в больнице он прочел Евангелие, и оно поразило его. В одном из писем к Хирэдзаки Дзюн (от 26 ноября 1936 года) Дадзай пишет:
«Двенадцатого числа я вышел из лечебницы. Не стану рассказывать тебе, что я испытал за месяц, проведенный на этом „складе людей“. Я отправил в новогодний номер „Синтё“ рассказ под названием „Human Lost“ (около сорока страниц), но и в нем я не сумел рассказать всего. Все мои планы о духовном возрождении растаяли, как град на листьях бамбука. Десять дней блуждал я по выжженной пустыне, пока не увидел ясно, что потерпел полное поражение… В больнице я не читал ничего, кроме Евангелия. Об этом я хотел бы как-нибудь поговорить с тобой. Поверь, я совершенно одинок».
Знакомство с христианским учением сыграло очень большую роль в его творческих исканиях, дав новое направление давно уже занимавшим его мыслям о природе греха, предательства, трусости. Во многих его произведениях отразились мучительные раздумья, связанные с христианством и Библией. Известный критик Камэи Кацуитиро (1907–1966) называет писателя «протестантом японского образца». Дадзай не принимал крещения и не принадлежал к какой-то определенной церкви, он выстраивал свои отношения с Богом исключительно по собственному разумению.
В «Исповеди „неполноценного“ человека» есть такие строки: «А ведь я боялся Бога. В его любовь не верил, но неизбежности кары Божьей опасался. Вера, казалось мне, существует для того, чтобы человек в смирении представал перед судом Господним и всегда готов был принять Божье наказание плетьми. Я мог поверить в ад, но в существование рая не верил».
Написанием рассказа «Human Lost» заканчивается первый, ранний, период в творчестве Дадзая Осаму. Произведения этого периода пронизаны печалью «красоты невзгод», «красоты поражений и неудач». Дадзай много пишет о семейных отношениях, постоянно обращаясь мыслями к детству и юности. Недовольный порядками, царящими в родном доме, он в некоторых рассказах конструирует идеальную по его мнению семейную жизнь: героем некоторых его рассказов (причем героем, с которым он вполне отождествляет себя) становится человек из бедной семьи, членов которой связывает нежная любовь. Мучаясь сознанием собственной вины перед другими людьми, сознанием собственной неполноценности, он много пишет о смерти.
«Лучше всего мне было бы умереть. Впрочем, не только мне. Умереть следует всем негодяям, тормозящим общественный прогресс» («Листья»).
«Простите, что я родился» («Знаменосец XX века»).
Написав «Human Lost» и «Знаменосец XX века» («Нидзюсэйки-но кисю»), Дадзай надолго замолчал. Он переживает глубокий душевный перелом, обусловленный двумя причинами. Во-первых, он чувствовал, что обманут и предан другом, заставившим его лечь в психиатрическую клинику, во-вторых, болезненно переживал измену Хацуё. Все мучительные старания поверить людям, полюбить их, все, чем он жил до сих пор, потерпели, как ему казалось, полное фиаско. Он был в полном отчаянии. При этом он был слишком измучен, чтобы выплеснуть свое отчаяние на бумагу.
Весной 1937 года его брак с Хацуё был расторгнут, она уехала на родину в Аомори, а Дадзай, поселившись в Токио, зажил холостяцкой жизнью, часто встречался с друзьями, много пил и почти перестал писать. Его оставила мысль о своей избранности. Ему хотелось быть как все. Он изо всех сил старался обрести здравый смысл, пойти на уступку обществу.
«Ни из журналов, ни из газет заказов на литературную работу не приходило. К тому же мне и не хотелось ничего писать. Я не мог писать» («Восемь видов Токио»).
Но уже к 1938 году состояние депрессии сменилось новым подъемом, Дадзай ощутил прилив жизненных и творческих сил. Он пишет несколько новых рассказов, в том числе «Завершение срока обета» («Манган»). Начинается второй, средний, самый стабильный и плодотворный период его творчества, который продолжался до 1945 года.
«Ранней весной на тридцать первом году жизни мне впервые захотелось стать писателем. Запоздалое желание, если подумать. И я писал изо всех сил в совершенно пустой неуютной комнатенке пансиона… На этот раз я писал уже не „предсмертное послание“. Я писал, чтобы жить» («Восемь видов Токио»).
Его быт в те годы тоже был более, чем когда бы то ни было, упорядоченным. Осенью 1938 года он навестил Ибусэ Масудзи в деревне Кавагути, и тот сосватал ему 23-летнюю учительницу Исихара Митико. В письме к Ибусэ Масудзи от 25 октября 1938 года Дадзай пишет: