Орлова оказался изорванный рукав и текла из носу кровь. Алексей растирал снегом вывихнутые пальцы. Шум, гам и смех слышались из трактира далеко. Тут были и цыгане. Неугомонные гуляки перешли в большой кегельный зал и стали там прыгать друг через друга в чехарду. Мирович возил кого-то при этом на себе верхом… Григорий Орлов с красивой, чернобровой цыганкой Аксюшей, под хоровую песню и звуки бандур, сняв кафтан и камзол, в кумачной рубахе, размахивая платком, плясал вприсядку трепака. Гремела опять песня: «Лён, лён…»
Но когда толпа, вдоволь угостившись, двинулась к саням, Алексей Орлов, не доходя ворот, вдруг охнул и с окровавленным лицом упал среди двора на снег. Кто-то в то же время кинулся от крыльца бежать по улице…
– Tiens comme il l'a balafre![70] – вскрикнул Бредихин, с подоспевшими камрадами насилу поднимая Алексея Орлова, у которого Шванвичем из засады была наискось рассечена левая щека.
Некто из толпы выхватил шпагу и с криком: – «Так вот какова честь! Вот подлость! Смерть предателю!» – бросился вдогонку за убежавшим Шванвичем.
– Удержать его, удержать – всю улицу разбудит и переполошит! – раздавались у ворот голоса. Непрошенного защитника привели обратно в трактир. То был Мирович. Никто его не мог унять. Пока суетились, перевязывая рану Орлову, он, не выпуская из рук шпаги, продолжал шуметь и, с пеной у рта и скрежетом зубов крича: «Убью изменника, убью подлого труса!» – порывался к двери.
Из толпы трактирного люда, с красным от возлияний лицом, озабоченно выдвинулся плотный, в меховой епанче, господин. Заметно покачиваясь, он нагнулся к Мировичу, взял его ласково за руку и со вздохом сказал:
– Уймись, Василий Яковлевич, уймись, видишь, и я, и ты – дали зарок, а сами…
– Balafre…[71] зарок!.. У Чурмантеева доигрывать… умру, а найду! – бессознательно повторял про себя Мирович, уносимый по улице в санях Ломоносова.
Загоралась бледная заря. Дома, заборы и перекрёстки начинали вырезываться из тёмной морозной мглы. Сани, скрипя, остановились на берегу Мойки. Мирович взошёл, шатаясь, на лестницу второго этажа и, как был одет, в шляпе, в шинели и в башмаках, свалился на первый попавшийся диван и как убитый заснул.
V
СЛЕД НАЙДЕН
Два года назад, а именно в начале зимы 1760 года, после высылки Мировича в заграничную армию, Пчёлкина обратила на себя внимание разом нескольких придворных вздыхателей.
Поликсене тогда исполнилось восемнадцать лет. Она подросла и стала не столько пригожее, сколько миловиднее, находчивее, бойчей. Её серые глаза, продолговатые, как у сфинкса, были так же загадочны, бесстрастны и насмешливо-холодны. Золотистые волосы, когда она их не пудрила, густыми янтарными волнами падали с её сухой, строгой и гордо посаженной головы. Ухаживали за красивою, худенькою камер- медхен государыни военные и статские.
«Пчёлка златая, что ты жужжишь?» – сочинил, по слухам, именно о ней один стихотворец, и городские модники распевали под клавикорды эту песню. Первые столичные щёголи, на холостых пирушках, не раз бились об заклад, что не пройдёт недели, если они только захотят, – Пчёлкина будет ими побеждена. Заклады проигрывались. Вздыхатели ошибались.
Поликсену сердили их преследования.
– Безмозглые, противные, – дрожа и бледнея, шептала она сквозь слёзы. – И всё потому, что я подкидыш, ни роду ни племени… По милости государыни хорошо одета, в моду вошла и нравлюсь всем – вон целая корзина амурных цидулок на полке… И уж хоть бы ухаживали от сердца… Гнусные пустозвоны! Вертопрах этот, богач Нарышкин, следом бегает целый месяц; камергер Лоскутьев вздумал ухаживать, голштинец Цобельтиш… От уличной щеголихи к актрисе, от актрисы… Ну, и за нашей сестрой, за камеристкой, отчего не погоняться?
Часто вспоминала и обсуждала Поликсена своё прошлое – странное, не как у других, одинокое детство, бегание по лестницам, коридорам и переходам старого Зимнего дворца и первые сознательные тревоги, редкие радости, зато частые горькие слёзы босоногой швейки, потом ковёрницы у статс-дамы Апраксиной и, наконец, кружевницы и камер-медхен самой государыни… По случаю одного из придворных спектаклей, когда заболела какая-то актриса, её начали учить по-французски, потом по-немецки. Она оказала большие способности. Иван Иванович Шувалов[72] задумал определить Пчёлкину в оперный хор и поручил её попечению тогдашней первой певицы Либеры Сакко, которая давала своей новой ученице читать драмы, комедии и повести и успела её развить. Через неё Пчёлкина ознакомилась и с Руссо, прочла его «Эмиля» и кое-что из его философских сочинений.
Никогда не могла забыть Поликсена одного дня в своём детстве. Её, резвую и дикую девочку, сильно побил в игре какой-то дворцовый злюка арапчонок. На её угрозу: «Вот постой, чёрт лупоглазый, маменьке пожалуюсь!» – лупоглазый чёрт, скаля зубы и наставя чёрный кулак, ей ответил:
– Никакой матери у тебя, рыжутка Полька, нет и не было… да и отца не было!.. а ты, Полька, нищенка, подмётышек, сорочье дитё!
– Как подмётышек, сорочье дитё? – стала накидываться и допрашивать встречных и поперечных девочка. Ей объяснили, что действительно её нашли в опорках какой-то шубейки, на куче сенных выгребков, под дворцовым конюшенным крыльцом. Горько заплакала Поликсена и с той поры, забиваясь в углы чёрного двора, всё высматривала на сметье сорок: какая ей будет матерью?
Прочла однажды Поликсена французскую драму, данную ей Либерой Сакко, и чуть не сошла с ума. В драме изображалась Орлеанская Дева, избранная Провидением для совершения великого подвига. С той поры судьба Иоанны д'Арк не давала покоя Пчёлкиной. Ей грезились громкие дела, мировая слава, общая признательность. Нередко дни напролёт, в гардеробной императрицы, она просиживала молча, как истукан. Ей мерещился вековечный, дремучий дубовый лес, мхи и скалы. Войско стоит у опушки. Сверкают латы, гремит оружие. Гонимый король, Карл VII, лежит у палатки. И вот из леса, в шлеме и с мечом, выходит светозарная девица.
– Я спасу тебя, возведу на престол, – говорит она королю. И эта девица – Поликсена… Работа валилась из её рук. Роброны и блонды государыни долгие часы она гладила совершенно остывшим утюгом, жгла воротнички, вышивала по канве, вместо алых, синие и зелёные розы.
– Влюблена, влюблена, – шептали о ней подруги-камеристки. Явилась в Петербург знаменитая ярославская ворожея, Варварушка. Все у неё гадали. Обратилась к ней и Пчёлкина. Она пробралась к ней на Охту, с женой Ипатьича, кучера государыни, в платочке и стареньком платьице.
Варварушка долго отказывалась гадать.
– Силы у меня нонче нетути, в косточки вся ушла, – говорила она. Провожатая Поликсены положила перед нею два рублёвика и конец холста. Варварушка стала гадать на кофе. Кучеровой жене, страдавшей запоем, так и сказала:
– Смерть тебе не скоро; блинком подавишься, только оживёшь.
Поликсене предсказала двух молодых и красивых женихов.
– Оба будут тебя вот как любить, и за одного, девка, ты бы и пошла, да не станется; не выйдешь и за другого.
– Почему? – спросила с испугом Пчёлкина.
– Через шум и через кровь.
– Что же, милостивая, – вмешалась кучерова жена, – родственники они, эти-то, кровные меж собой или просто побьются?
– Не родные, а дальние, и не побьются; только выходит через кровь и через шум, – подтвердила Варвара.
Кучерова жена приказала долго жить в ту же зиму, опившись до смерти запеканки-перцовки на именинах кумы, и никаким блином не давилась.