сказанные кузиной похвалы вечерам в Смольном у кумы ее матери, где Пашута то с тем плясывала, то с другим из известных в городе щеголей, превознося их любезности, ловкость и вежливо расточаемые залетной провинциалке комплименты. Я ждал, что объявит Паша на мое признание?.. Она молча протянула мне из-под кацавейки руку и, когда я коснулся ее поцелуем, сказала мне: «Какой вы славный, добрый, Савватий Ильич, с вами так отрадно…» И только…
Через день мы гуляли с Пашей по набережной вдоль Невы. Мостовая была скована морозом. Лихие рысачники проносились мимо нас, лорнируя мою сопутницу в преогромные, вошедшие тогда в моду лорнеты.
— Ах, голубчик Савватий Ильич! — сказала она, скользя легкой походкой. — Как весело! Вот жизнь! Ну как бы я хотела быть богатой…
— И зачем особое богатство? У вас ли с матушкой нет достатка?
— Нет, не то, не то…
— Родовая ваша вотчина первая в уезде, — продолжал я, — как устроена, прилажена, и все для вас…
— Нет, скучно в деревне, глушь, пустота! То ли здешние люди, как обворожительны. Эта пышность, роскошь, жизнь бьет ключом… Экипажи какие, смотрите. Утром — свиданья, визиты… ах, прелесть!.. Что ни вечер — танцы, балы. Деревня… да кто же возьмет меня, хоть бы с нашими постылыми Горками?
— Прости, мое божество, — сказал я тихо, прижавшись к Пашуте, — есть один — ужли его не угадаешь? И если не богат он достатком, зато искренним, горячим чувством. Он давно, давно у твоих ног…
Паша ни слова не ответила, только, склонившись, шибче пошла. Вечерело. Снег срывался и падал в тишине легкими хлопьями.
— Что ж ты ответишь тому человеку? — спросил я, заглядывая в лицо моей сопутнице.
Она молча прошла улицу, другую. Стала видна их квартира. Вдруг она остановилась, обернулась ко мне. Грудь ее прерывисто дышала. Во всю щеку заиграл могучий ажигинский румянец.
— Не обманывает тот человек? — спросила она, пристально глядя на меня.
— Клянусь, он говорит от сердца.
— Ну так не беда, — ответила она, — не богатый варит пиво — тороватый; дождик вымочит, солнце высушит. Кто принесет тучу, тот принесет и вёдро. А ему открой, что ответу быть через две недели… тогда и приезжай.
— Отчего ж не теперь? Паша, Пашута…
Она вырвала руку и легкой козочкой вбежала на свое крыльцо.
Я опьянел, обезумел от восторга. «Вот скрытница, плутовка, как мучит. Да недолго сомневаться, ждать. Будет и на нашей улице праздник». Я потерял спокойствие, сон. Что ни день с полковыми оказиями и по почте начались пересылки из Гатчины нежных, на цветной раздушенной бумаге, грамоток. Я исписывал целые страницы, справлялся о ее занятиях, здоровье, ревновал ее. «Верно, другой счастливец нашелся? — изливал я горе в письмах. — Оттого, знать, и медлишь… Много красавцев в Питере. Откройся, скажи, кто тебя пленил?» «Много хороших, да милого нет, — отшучивалась в ответах Пашута. — Сватались к девушке тридцать с одним, а быть ей за одним».
Не утерпел я, примчался из Гатчины через неделю. Хотел осыпать Пашу укоризнами, а она ко мне с вопросом:
— Получил приглашение в Смольный?
— Какое приглашение?
— Бал-маскарад у мадам Цинклер. Вчера тебе послано.
— Ни за что не поеду, — сказал я.
— Пустяки, какое детство. Там весело будет, натанцуемся, наговоримся.
Я отступил шаг, выпрямился.
— Прасковья Львовна, — сказал я торжественно, — сегодня я приехал, чтоб с вашего согласия сделать формальное предложение Ольге Аркадьевне.
— Ах, нет, нет, не теперь, — зажала она мне рот, — после бала — ну прошу тебя, — после, чтоб мама не догадалась.
— Но какая причина? Разве не веришь, не любишь мамашу?
— Ах, люблю и верю, но лучше молчи теперь, молчи. Там, на вечере, будем свободны, ничем не связаны; понимаешь, воля? — досыта нашалимся, набесимся. Ты, смотри, как я писала, достань латы и шлем, с перьями, — я буду испанской цветочницей… Для всех тайно, и вдруг после… ах, как весело… мамаша-то удивится… ну, милочка, помолчи теперь. Согласен?
Тихий ангел пролетел между нами. «Ребенок! — подумал я. — Страсть к тайне, к секретам. Вешние воды, девичьи сны. Это те же романы, читанные в сельской тиши».
— Согласен, но с одним уговором, — ответил я.
— С каким?
— Поедем кататься.
— Охотно. Мамаша, дайте нам буренького, — сказала Пашута входящей матери.
Ольга Аркадьевна была с утра что-то не в духе; египетский модный пасьянс ей не удавался. Она крикнула Ермила, велела запрячь нам санки, и мы помчались.
Никогда не изгладится из моих воспоминаний эта поездка. Мы неслись по Фонтанке.
— Знаете, mon cousin, чей это дом? — спросила, оглянувшись за Измайловским мостом, Пашута.
— Как, — говорю, — не знать! Дом графа Платона Зубова.
— Тут и младший его брат, граф Валерьян, проживает, — сказала она, — какой красавец…
— Щеголишка, пустохваст! Где, кстати, его ты видела?
— Показывали намедни в опере…
— Пожалуй, — заметил я с улыбкой, сам между тем вспыхнув, — еще, может, чей-нибудь риваль? Ты изменишь… он твой супирант…
— Вот глупости, совсем этот Валерка, сказывают, ребенок, ну, ей-Богу, как девочка — и щеки с пушком, и в ухе брильянтовая серьга. Ха-ха… Я без смеху на него не могла смотреть. Видел ты его?
— Нет, не видел, — отвечаю, а кошки под камзолом так и скребут, — да и не жалею; первый шалбёрник, верхохват. Хороши нравы; недавно, слышно, с гусарской ордой, человек полсотни, с песенниками, барабанами, ложками и трещотками ночью подошел к дому одной молоденькой вдовы и так ее перепугал своей серенадой, что та чуть от страху не умерла… Что им, лишь бы попойки, обиды женщин, кутежи!
Полагаю, что, говоря это, я и бледен стал в те минуты. А Паша смеется, тормошит меня за руку.
— Ну какой он тебе соперник, — ты человек, а то девочка какая-то, херувим из леденчика.
Только и сказала; но не раз вспоминал я впоследствии те слова. Миновали мы Аничков двор, увидели Екатерину, с серенькими ливрейными лакеями катившую в возке по Невской перспективе, выехали к Летнему саду. Петровские дубы и липы стояли в морозных блестках.
— И наш дубок когда-нибудь вырастет, будет таким же, — сказала Пашута, кутая в шубку лицо.
— Велик ли стал? — спросил я.
— Да виден уж из цветов. Туго тянется он вначале, зато перерастет потом все дерева, всю мелочь.
Я обхватил Пашу. Бурый конь, фыркая, вынесся на лед, полетел по широкой Неве.
Не за горами был и условленный срок для объяснений с Ольгой Аркадьевной. Жаль мне было думать в заезды мои, что она ничего не знает. Бывало, сидит, мудреный свой пасьянс раскладывает и, глядя на Пашуту, будто думает: «Золото мое, когда же я тебя пристрою и дождусь ли той счастливой поры?»
Накануне указанного мне дня был назначен тот именно бал-маскарад у жены эконома Цинклера в Смольном, куда меня так звала Пашута. Подобные вечеринки в самом здании учреждений, носивших смиренный титул монастыря, были в те годы не в диковинку. Составлялись они как бы с доброю целью: дать лучшим питомицам старших курсов в присутствии классных дам провести время и повеселиться не токмо с подругами, но и с родными, знакомыми подруг. Сюда допускались меж тем и кадеты выпускного разряда, а с ними, по протекции, пробирались гвардейцы и иных полков офицеры.
Цинклерша, познакомив Пашуту с начальницей Смольного, генеральшей Лафон, добыла разрешение