утром чаю, покушает, а там подъедут и из Любанова». Натоптавшись с вечера и ночью в кладовых, в погребе и в амбаре, Ефимовна прикорнула где-то в сенях и уснула. На заре она вошла в дом. В комнатах было тихо. Старуху удивило, что фельдшер, вопреки его словам, находился не в спальне при больном, а в девичьей. В окно брезжил рассвет. Приготовленные к перевязке бинты и корпия лежали здесь нетронутыми. Фельдшер, боком прислонясь к окну, как бы что-то рассматривал в посветлевшем дворе. «Вот странно! — тревожно подумала Арина, заметив, что плечи фельдшера вздрагивали. — Не то он плачет, не то… неужто спозаранку выпил?» Она даже покосилась на шкаф с бутылками настоек и наливок: дверки шкафа были заперты. Няня, в раздумье, направилась в комнату Мити.
— Не ходите! — как-то странно шепнул сзади ее фельдшер. — Или нет, все равно, идите…
Арина с необъяснимым страхом вошла в гостиную. Митя тихо лежал здесь, закинув руку за красивую в светло-русых кудрях голову. Его странно заострившееся миловидное лицо, с чуть видными усиками и пробивающеюся бородкой, точно улыбалось, а полуоткрытые голубые глаза пристально и строго глядели куда-то далеко-далеко, где, очевидно, было столько нездешнего, чуждого людям счастья.
XIII
Комнаты огласились плачем. Митя Усов скончался. В зале, на том же столе, где с вечера гостеприимно пыхтел самовар и пахло калуфером и смолкой, лежал в мундире покойник. Плотники в сарае ладили гроб. Ожидали из Бородина старика священника, который крестил Митю и подарил ему голубей. Покойника уложили в гроб; в головах зажгли свечи. Ефимовна, впереди крестьян, с горьким плачем молилась, простираясь перед гробом. Заходившее солнце косыми лучами светило в окна залы. Русые и черные головы бородатых и безбородых крестьян усердно кланялись в молитве. «Соколик ты мой, не пожил, — думала Арина. — И ружье по твоему заказу наладили, и пистолеты… Вырыли яму тебе в саду, где ты ребенком бегал, тут же, невдали от дома, на холму… далеко с него будет видна твоя могилка…» Нанятый фельдшером до Москвы возница во дворе ладил обратно свою телегу. Фельдшер рассчитывал добраться к ночи до Колоцкого монастыря, чтобы оттуда возвратиться к наступавшей армии. Подъехал священник. Начали служить панихиду. За деревьями, у мельницы, в это время показались какие-то всадники. Мелькали лошади, пики, кивера.
— Батюшки светы, французы! — крикнул кто-то во весь голос у сарая. Поднялась суета. Дали знать в дом. Крестьяне, выбежавшие оттуда на крыльцо, увидели во дворе кучку военных. То были казаки. Впереди их ехал усатый, седой и плотный, с черными бровями, саперный офицер.
— Кто здесь хозяева? — окликнул офицер мужиков. — Доложите господам.
— Старик хозяин, ваша милость, за Волгой, а молодого привезли раненого из армии… утречком кончился здесь! — ответил Клим с поклоном. — Это служим панихиду…
Офицер набожно перекрестился.
— Ишь крестится, — шептали мужики, — не француз, нашей веры.
Офицер слез с коня и с казачьим урядником вошел в дом. По окончании панихиды он отозвал Клима в сторону.
— Ты староста?
— Так точно-с, — ответил, гордо выпрямляясь, Клим.
— Ну, вот тебе, староста, приказание, — негромко объявил офицер. — Скоро, может быть, даже завтра… здесь, в окрестностях, явится вся наша армия… будет большое сражение. Клим побледнел и понурил голову.
— Усадьба ваших господ не на месте, — продолжал офицер, — ее велено снести… Да ты слушай и со образи — велено немедленно… сегодня же… На том вон холме, у Горок, поставятся пушки, будет батарея, может, и большой редут… а дом и усадьба ваших господ под выстрелами, будут мешать… понял?
— Не на месте! Под выстрелами! — удивленно, топчась ногами, проговорил сильно озадаченный Клим. — Но куда же снести и легкое ли это дело?
— А вот увидишь, — строго проговорил сапер, сдвигая черные кустоватые брови.
— Наши же хибарочки, избы? Всего семь дворов… куда их? Экий разор!
— Ваши внизу, под горой: посмотрим, может, еще и останутся.
— А покойник? — спросил, озираясь, Клим.
— Отпеть, да с богом и хоронить. Только живее! смеркает! торопливо заключил, не глядя на него, офицер. — Прежде же всего удали баб… этого вою чтоб поменьше… Клим объявил приказ Арине. Убитая горем, растерянная старуха остолбенела.
— Батюшка, ваше благородие, — вскрикнула она, падая в ноги офицеру, — не разоряй! Мне заказан господский дом; может, они, лиходеи, и так еще уйдут… Куда вынести, где спрятать экое господское добро? Сколько накоплено, нажито! Отцы ихние, матери хлопотали…
Офицер, с досадой подергивая усы, отозвал в конец залы священника и фельдшера. Размахивая руками и сердито смотря куда-то в сторону, как бы грозя там кому-то, он переговорил с ними и вышел. Священник велел дьячку опять зажечь свечи и облачился. Началось отпевание. Покойника наскоро вынесли и опустили в могилу. Пока его зарывали, велели запрячь старую господскую бричку, одели обеспамятевшую Арину в шубейку, посадили ее в бричку с Феней и с фельдшером и отправили в Любаново. Близился вечер.
— Там тебе, бабушка, будет спокойнее, — утешал ее фельдшер, — с богом! Я вас туда провожу. Господа сберегут вас, а то село, слышно, в стороне, не под пушками…
— Жгите, голубчики, жгите, коли на то воля господня! причитывала, уезжая, Арина. — Не один усовский дом погибнет; всем нам гибель и смерть… Бричка и телега спустились в околицу.
— Ну, а теперь ты, староста, и вы, ребята, слушать! — обратился офицер еще строже к Климу и мужикам. — За работу, да живее… выносите, прячьте, куда знаете, добро вашего господина, да и ваше… сроку вам час, много два… а там соломы, огня!
— Родимые, да что же это, — заголосил кто-то из толпы мужиков, толковали о врагах, а тут свои…
— Бунтовать? — крикнул офицер. — Против воли начальства? А виселица? Ларионов, вяжи его!..
Казаки и саперы рассыпались по двору. Мужики бегали, не помня себя от страха, и выносили разную кладь. Сверкнул огонь. Кто-то с пучком пылающей соломы побежал в сенник. Загорелся скотный двор. Дым укрыл взгорье. Бабы и дети неистово голосили.
Становилось темно. От Любанова лесистым косогором к Новоселовке в это время мчалась на ямских небольшая городская карета. В ней сидели Илья Тропинин и Аврора. Дорогу и ближайшие окрестности еще было видно. Оба путника молчали. Им попадались навстречу одинокие и кучками казаки, осматривавшие окрестность. До Новоселовки оставалось версты три. Еще ее не было видно за густым лесом. Илья, не обращая внимания на казаков, думал о раненом Мите, Аврора спрашивала себя: «Если Митя так опасно ранен, что с Базилем? Он так стремился; уже начались сражения…»
— Что это, будто зарево впереди? — вдруг спросила Аврора. Илья выглянул из кареты.
— Так и есть! Ямщик, — крикнул он в окно, — где это горит? Не в стороне ли Новоселовки?
— Должно, там… захотелось, видно, бабам свежего хлебушка, ну, овин… и не убереглись.
Лошади пробежали еще несколько минут. Лес кончился. За ним открылась зеленая, пересеченная холмами долина; за долиною синели новые леса и холмы. На одном из пригорков широким пламенем, далеко распростирая зарево, пылало несколько зданий. Крылатая мельница, еще не вполне охваченная пламенем, чернела среди клубов дыма и огненных полос. Над нею в искрах метались и вились тучи голубей. Снизу из долины послышался стук колес; на дороге, между кустов, показался экипаж.
— Ох, ох! соколики! — жалобно причитывал женский голос. — Родимые решилися… конец свету…
То были Ефимовна и Феня с фельдшером. Их остановили, осыпали расспросами. Илья был поражен, едва стоял на ногах. Учившийся под его наблюдением, его любимый крестный брат и друг так нежданно скончался. Слезы катились из его глаз. Он то крестился, то извергал проклятия на французов.
— Вот она, вот… я всегда предрекал, роковая необходимость! проговорил он, сжимая кулаки. —