Вашингтоне», что Гитлер может получить А-бомбу, и вот в 41-м не удостоился… Но, обойденный доверием государства, он не был обойден доверием друзей. Впрочем, технологические детали его не интересовали. И никому из тех, кто нарушал его принстонское уединение, не приходилось выдавать ему военных тайн. Кроме одной-единственной: дела идут успешно…
Эта решающая тайна волновала его все более. Как Бор, он в мыслях своих и движеньях души жил наедине с человечеством. И чем дальше шло время, тем сильнее тянула ноша, взваленная им на себя в тот длинный летний день, когда он подписал письмо Рузвельту. И пришел короткий зимний день, когда копившаяся тревога Эйнштейна больше не могла оставаться втуне. К нему в очередной раз приехал старый коллега Отто Штерн, один из советников Манхеттенского проекта, знавший достаточно много, чтобы сообщить нечто важное. В тот день, 11 декабря 44-го года, Эйнштейн, совершенно как Бор, сказал себе: да, конечно, ОНА взорвется, НО ЧТО БУДЕТ ДАЛЬШЕ? И полно психологического значения, что он решил на следующий день — 12 декабря — рассказать о своей встревоженности именно Бору: все их давние и безысходные философско-физические разногласия тускнели рядом с ЭТОЙ проблемой!
В письме, которое написал он 12-го, была фраза: «Я разделяю Ваш взгляд на положение вещей…» Стало быть, до него уже дошла молва о позиции Бора (но не о действиях, известных слишком узкому кругу). Однако куда же следовало отправить это письмо? Он так далек был от жизни, ставшей уделом датчанина, что имя «Николас Бейкер» и адрес «П/я No 1663 Санта-Фэ» не сказали бы ему ничего. И в нарушение правил, ему неведомых, он написал на конверте: Профессору Нильсу Бору, а ниже — адрес датской миссии. Может быть, поэтому письмо шло дольше, чем могло бы, и лишь через десять дней, под самое рождество, Бор примчался в Принстон.
Но Эйнштейн не просил его о срочном свидании. Он не просил даже о срочном ответе. Изложив на свой лад совершенно боровские мысли о неизбежности послевоенного атомного шантажа, он выдвинул, однако, совершенно утопическую идею «международного управления военной мощью».
«Этот радикальный шаг кажется единственной альтернативой секретной гонке технических вооружений. …Не говорите с первого же взгляда «сие невозможно», но повремените день-два, пока Вы не свыкнетесь с этой идеей… Даже если есть хоть один шанс на тысячу добиться чего-то, такой шанс следует обсудить».
Были ранние сумерки над Атомной горой. Тяжелый рев грузовых машин, выползающих из каньона. Снежный покой над грядою Сангре-де-Кристо. «Повремените день-два, пока не свыкнетесь с этой идеей…» Каково это было читать ему, Бору, после всего, что пережил он за последние полгода в Лондоне и Вашингтоне!.. Представилось, как на такой же путь вступает Эйнштейн со всей своей незащищенностью; представилось, как и его обвиняют в преступных намерениях, караемых смертной казнью; представилось, как их обоих превращают в заговорщиков против национальной безопасности государств, давших им приют; представилось, как вместе с ними берется под удесятеренное подозрение сама цель их усилий… И Бор решил, что надо немедленно ехать в Принстон, пока Эйнштейн не сделал какого-нибудь нового опасного шага — вроде прямого обращения к Иоффе или Капице, о которых упомянул он в своем письме.
Вот почему мистер Николас Бейкер снова оказался на малолюдной платформе в Санта-Фэ. И рядом снова был телохранитель, теперь, пожалуй, больше похожий на конвоира.
…Остались неизвестными подробности встречи этих двух людей в пятницу 22 декабря 44-го года на прин-стонской Мэрсер-стрит.
Эйнштейн в поношенном шерстяном свитере.
Бор в заштопанных шерстяных носках.
Впервые они не спорили. И впервые их долгий разговор был не для постороннего слуха. Но впервые был бы понятен всем!
Огромные глаза Эйнштейна отразили его изумление, негодование и подавленность, когда он выслушал все, что Бор мог ему рассказать о своем хождении по мукам. А мог далеко не все, что хотел. Но и сказанного было достаточно. Эйнштейн его понял.
В некоем дипломатическом источнике, точнее не названном Рональдом Кларком в биографии Эйнштейна, сохранилась отчетная записочка Бора на четвертушке писчей бумаги (то ли для генерала Гроувза, то ли для Ванневара Буша), где он вполне конспиративно именовал себя «В», а Эйнштейна — «X».
«…В. смог конфиденциально проинформировать X., что ответственные государственные деятели Америки и Англии полностью осведомлены о масштабах технического развития и что их внимание привлечено к угрозам для мировой безопасности… В своем ответе X. заверил В., что он вполне понимает сложившееся положение вещей и не только воздержится от самостоятельных акций, но и внушит своим друзьям — без какой бы то ни было ссылки на доверительную беседу с В. — нежелательность всех дискуссий, которые могли бы усложнить деликатную задачу государственных деятелей».
Человек слова, Эйнштейн в те же рождественские дни написал Отто Штерну:
«…Облако глубокой секретности опустилось на меня после моего письма к Б. и теперь я не могу сказать об этой проблеме ничего большего, чем то, что мы — не первые, кто : столкнулся с подобными вещами лицом к лицу. Мое впечатление, что… сейчас никоим образом не помогло бы делу вынесение этого вопроса на публичное обсуждение. Мне трудно разговаривать в таком туманном стиле, но ныне я не могу сделать ничего иного».
Итак, они встретились, Бор и Эйнштейн, для того, чтобы поговорить и ЗАМОЛЧАТЬ. В Белом доме и на Даунинг-стрит, 10 могли удовлетворенно усмехнуться: это было похоже на капитуляцию. Однако только похоже…
…На обратном пути из Принстона в Лос-Аламос Бор задержался в Вашингтоне, чтобы вновь посетить кирпичное здание на Массачузетс-авеню. Снова и все о том же разговаривал он с Галифаксом. Он точно начинал второй круг своего хождения по мукам.
Второй круг повторял первый: снова было условлено об его поездке в Лондон ради новой попытки открыть глаза сэру Уинстону Черчиллю. Только на этот раз все двигалось медленнее, ибо все действовали осмотрительней, и лишь через три месяца — в марте 45-го — принял его на борт военный самолет. И снова он летел через Атлантику. Только на этот раз не было с ним послания Рузвельта, а все, что было в запасе, теснилось в голове: «Я к вам лечу из Лос-Аламоса… я лишь на днях спорил с Ферми о наилучшей форме ядерного заряда в А-бомбе… она скоро будет готова… больше медлить нельзя… ее нельзя испытывать втайне от мира… человечество не должно пожинать бурю оттого, что вам посчастливилось первыми посеять ветер… нужны открытость и откровенность — я твержу это снова и снова… и я не остановлюсь, пока не остановитесь вы!»
Второй круг повторял Первый.
Снова Бор писал меморандум — в дополнение к прошлогоднему. Только на этот раз уже никто не пытался устраивать для него личную встречу с негодующим Черчиллем. И на этот раз действительно обнаружилось, что сэр Уинстон понимал не все: «Я не верю, — написал он именно тогда в одной политической записке, — что кто бы то ни было в мире сумеет достичь положения, ныне занимаемого нами и Соединенными Штатами». И на этот раз еще быстрее, чем в прошлом году, прояснилась бесцельность лондонского сидения Бора. Уже 4 апреля он вернулся в Америку — снова ни с чем…
Второй круг повторял первый: опять привлечен был к переговорам судья Франкфуртер, и опять возлагались надежды на его непоколебимую дружбу с тяжело больным президентом. Но на сей раз… Спустя неделю после возвращения Бора из Англии Галифакс и Франкфуртер обсуждали всю проблему в парке напротив Белого дома. Они выбирали для своей прогулки безлюдные дорожки, чтобы их никто не подслушал. Внезапно донесся неурочный колокольный звон. Они заметили — он приходил с разных сторон. Звонили все колокола Вашингтона. И оба поняли, по ком звонят колокола: в Уорм-Спрингсе скончался Франклин Рузвельт. Был четверг, 12 апреля.