нависают над глазами. Скульптурно тяжелеют щеки и рот. Все чаще ему хочется опуститься в кресло напротив и думать, покойно сложа на коленях занятые погасшей трубкою руки. Молодые, нечаянно застав его в такую минуту, останавливаются на пороге и неслышно отступают.
Все понимают, о чем он думает.
Порою понимают неверно. Он не думает о смерти. А если думает, то не о своей. А если о своей, то без трагизма. Ему азбучно ведомо: жизнь и смерть — абсолютные несовместимости. И лучшие слова об этом были сказаны за две тысячи лет до него: там, где есть смерть, там нет нас, а там, где есть мы, там нет смерти. А вместе с тем смерть — неизбежный предел жизни и потому входит в ее состав, как мгновенье. Тут не о чем беспокоиться… Смерть никогда не была темой его размышлений. Темой была жизнь. И единственное, чего он хотел бы от конца жизни, — смерти без умирания.
В те минуты наедине с собой и Кристианом он думал и о других утратах. Сравнительно недавних и горчайших.
…В январе 47-го умерла тетя Ханна. Ее и вправду унесло время: ей было восемьдесят восемь. Ее неукротимый дух оставил памятный след в жизни всей семьи. И в жизни самой Дании. Благодарный Копенгаген, знавший образцовую школу фрекен Ханны Адлер, отмечал в 59-м году столетие со дня ее рождения. Он, ее любимый племянник, (странно и забавно было в семьдесят четыре года сызнова ощутить себя мальчиком-племянником), написал предисловие к книге, ей посвященной, где впервые вслух рассказывал о своем детстве. И только горчее горького было, что Харальд уже ничего не мог прибавить к этим воспоминаниям.
…Харальд умер в январе 51-го, всего на четыре года пережив тетю Ханну. Его унесло не время. И не трагический случай. Он погиб от той застарелой болезни, что мучила его с молодости. В больнице его питали уже через трубочку. А он не терял своей всегдашней веселости. Радовался тем часам, что проводил у его постели брат. Подтрунивал над очевидной и неутешительной дополнительностью жизни и смерти. Им обоим хотелось быть неразлучными, как в детстве. А приходилось разлучаться навсегда. Это была смерть с умиранием. И она позволяла сохранять оптимизм до конца только самому умирающему. Сколько философских систем теряли свою, логичность и сколько религий — свою самоуверенность перед лицом этого безвременного и потому несправедливого изживания жизни!
Пришли многочисленные телеграммы и письма. Среди них — сочувственные строки Эйнштейна. Бор ответил Эйнштейну, что это было утешением для него — убедиться, как много друзей оставил в мире Харальд. То были и его друзья.
Может быть, тогда-то, ощутив пустоту у самого сердца, он впервые почувствовал; что начало уходить его поколение. Время пустило это чувство в рост.
Для внуков дедушка Харальд был уже легендой. Пока их мало занимало, что история числила его в первой десятке европейских математиков недавнего времени, но они гордились близким родством с былым полузащитником олимпийской сборной Дании. И обожали один из рассказов деда Нильса о спортивной славе брата… Однажды, еще до войны, «деда Нильса» представили на дворцовом приеме стареющему королю Кристиану X. Король воскликнул: «Как же, как же, я видел вас в молодости на футбольном поле!» — «Вы ошибаетесь, ваше величество, — сказал Бор, — это был мой брат». — «Да, да, — по-домашнему продолжал король, — вы хорошо-хорошо играли!» — «Но, ваше величество, — честно повторил Бор, — это был не я, а мой брат Харальд». — «Ну, конечно, конечно, — не уступал король, — я помню, помню вас на поле!» — «Но, ваше величество, право же…» И тут король вдруг вспомнил, что он король. «Аудиенция окончена!» — произнес он холодно и повернулся спиной… Внуки хохотали. А дедушка Нильс замолкал. Отсмеявшись вместе с ними, замолкал. И мальчики не слышали, как внутренний голос в его душе продолжал твердить:
— Аудиенция окончена… Окончена…
Между соседствующими поколениями нету точных границ. Исторически: уходило поколение предшественников и вершителей революции в естествознании.
Он жил, а оно уходило.
Все чаще сама история науки благодарно и бесцеремонно напоминала ему, как давно он живет на свете. В начале 60-х годов, переваливший за семьдесят пять, но полный еще сил и легкий на подъем, он был у истории физики нарасхват. Как всегда не останавливаясь, на ходу, она отмечала юбилеи и подводила поразительные итоги. А он был ее живым героем — подлинником и первоисточником. Его свидетельствам не было цены. И не было цены его анализам былого, потому что он тоже шил не останавливаясь, на ходу, всегда на тонкой грани, где прошлое превращается в будущее, едва успев побыть настоящим.
Когда в мае 61-го он вернулся из третьего путешествия по Советскому Союзу, его ждали два приглашения в молодость.
…В сентябре Манчестер праздновал 50-летие открытия атомного ядра и создания планетарной модели атома. Его просили выступить с мемориальной лекцией о Резерфорде.
…В октябре Брюссель праздновал 50-летие Сольвеевских конгрессов. Его просили выступить с аналитическим обзором роли этих конгрессов в развитии квантовой физики.
Разве что серьезное недомогание могло бы заставить его ответить отказом. Однако он чувствовал себя отлично. И, как показало нешуточное испытание грузинским гостеприимством, вполне сохранял былую выносливость. Только усталость наступала теперь непредвиденно, и лестницы, ведущие вниз, стали ему трудны. Но это было не в счет. Он ответил согласием на оба приглашения.
Манчестерская поездка привлекала еще тем, что, кроме возвращения в молодость, обещала отраду его отцовскому чувству. Там его ждали вместе с Oгe. И не просто с сыном Oгe, а с профессором Oгe Бором, тридцатидевятилетним профессором теоретической физики, в которого успел превратиться его юный секретарь лос-аламосских времен Джимми Бейкер! Самостоятельные и выполненные совместно с копенгагенцем Беном Моттельсоном важные работы по теории ядра сделали Бора-младшего видной фигурой в ядерной физике 50-60-х годов. И теперь университет Виктории, где полвека назад атомное ядро родилось, присудил второму Бору степень доктора наук. Предстояла торжественная церемония с вручением традиционной мантии и остроугольной шапочки, и прочее и прочее.
Все это было уже так давно не внове самому Бору-старшему! В 36 университетских точках земного шара он уже получал эти почетные докторские степени, начиная с первой — кембриджской — в 23-м году и кончая последней — московской — в нынешнем 61-м. Лондон, Париж, Нью- Йорк, Осло, Афины, Хайфа, Варшава, Монреаль, Загреб, Калькутта и десятки других городов лежали на этом пути. А в скольких столицах избирался он иностранным членом всяческих академий! Скольких медалей и премий удостаивался! Сколько орденов навешали ему на грудь! Даже орден Слона, учрежденный лишь для членов королевских фамилий и глав иностранных государств. Между прочим, ему пришлось по этому случаю изобрести собственный герб для почетного зала во Фредериксборгском замке. В контуре рыцарского щита — древнекитайский символ Инь и Янг: две равновеликие криволинейные фигуры, светлая и темная, вместе образующие круг — образ Мира. А над щитом — геральдическая лента с латинской надписью: «Контрарна сунт комплемента». ПРОТИВОПОЛОЖНОСТИ СУТЬ ДОПОЛНИТЕЛЬНОСТИ. (И, как бы в ироническое подтверждение этого принципа, разместился неподалеку от его герба герб другого — противостоящего ему — кавалера ордена Слона Уинстона Черчилля.)
С нерастраченной детскостью Бор всегда принимал награды радостно, но с истинной взрослостью никогда не преувеличивал их значения. И не утруждался размышлениями о них. А возвышенные церемонии давно уже стали для него рутиной славы. И не волновали. Однако то, что предстояло Oгe, было совсем другое дело.
Он мог гордиться сыном.
…Для подготовки манчестерской лекции и брюссельского обзора впереди лежало целое лето в Тисвиле. Он верно рассчитал, что успеет сделать обе работы. Тем более одна из них вчерне уже существовала на бумаге: три года назад — в 58-м — он начал диктовать воспоминания о Резерфорде ассистенту Йоргену Калькару, широко образованному юноше, склонному к философической мечтательности, что было как нельзя более кстати в мемуарной работе.
Но прежде чем отправиться за молодостью в свое предпоследнее тисвильское лето, а потом — с добычей памяти — в Манчестер и Брюссель, Бор еще собрался с