— Почему? — полюбопытствовал он.
— Кажется, реальна опасность войны…
— Ах, да не глупите. Мы живем не на Балканах!
Неужели вы в самом деле думаете, что вот эти люди, сидящие вокруг нас, собираются на поле брани, чтобы стрелять в других людей, таких же, как они?..
И Бор ответил бы точно так же.
Даже через месяц после сараевского выстрела он ответил бы точно так же, если бы в Геттингене, Мюнхене, Вюрцбурге или в придорожном гастхаузе услышал брошенное невзначай: «А не лучше ли вам, датчанину, повернуть домой… так… на всякий случай?» Ну а Харальд и вовсе посмеялся бы над этакой предусмотрительностью.
Они оба тогда действительно очутились в Германии.
Перед долгой разлукой — осенью Нильс уезжал к Резерфорду по меньшей мере на год — решили вдвоем совершить путешествие пешком по альпийским дорогам и южнонемецким землям. Возвратиться в Копенгаген собирались 6 августа.
…Были дожди и солнце. Легкие облака над головой и тяжелые туманы под ногами. Двадцать две мили в день. Мертвый сон и счастливое пробуждение. Была безгласная вечность над снежными пиками (как через тридцать пет в заокеанском Лос-Аламосе над окрестной грядою Сангре де Кристо) и неторопливая ежеминутность жизни в зеленых долинах (как всюду, возделанных поколениями тружеников и не ждущих беды). Были реки и города. Птицы и люди. Была полнота существования. Чувство зрелости — полдня — нерастраченных сил…
И так отлично начала складываться для Бора вторая половина 14- го года, что даже встреча с геттингенскими физиками принесла ему удовлетворение. А в старости он и вовсе вспоминал ту встречу как свой триумф: время улучшило прошлое.
Бор (историкам): «Когда по дороге мы завернули в Геттинген, они попросили меня выступить у них. Перед самым выступлением они закатили обильный ленч, и я боялся выпить слишком много вина. Но они сказали, что это помогает. И вправду, верите ли, все сошло прекрасно… Их охватил настоящий энтузиазм».
Однако же неспроста геттингенцы подбадривали его — вино помогает! Видно было его волнение. И энтузиазм не мог быть всеобщим. Карл Рунге никуда не делся. А любые аргументы против его сторонников были бессильны. Идею скачков отвергало наследственно- классическое чувство природы. Бор объяснил это в письме к Маргарет двумя словами: «старая школа».
Столкнулся он и с оппозицией молодых. Тридцатидвухлетний Макс Борн не скрыл своего резко осуждающего отношения к его теории. А тридцатилетний Петер Дебай усомнился, ведет ли она в будущее атомной физики. Бор пустился в споры с обоими начинающими знаменитостями. И уже от одного того, что эти споры оказались не бесплодны, у него возникло чувство одержанной победы. Он тогда сразу написал об этом Маргарет.
О схватке с Борном:
«…Полагаю, я преуспел в своем стремлении заставить его осознать, что все это не так дико, как может показаться на первый взгляд».
О схватке с Дебаем:
«…Думаю, мне удалось внушить ему, что все это, вероятно, сможет послужить началом чего-то более значительного, чем он представляет себе».
Как, в сущности, мало нужно было молодому Бору, чтобы даже хула и полупризнание оборачивались в его глазах неожиданно светлой стороной! Немного доверия к его мысли… чуть-чуть желания следовать за ней… Наверняка щедрее, чем Геттинген, одарил его таким доверием Мюнхен. Там чувствовалась готовность развивать его теорию.
Арнольд Зоммерфельд уже спрашивал: «А почему электроны обязаны летать по круговым орбитам, если те же законы позволяют им, как планетам, двигаться по эллипсам?..» Занимал его уже и другой вопрос: «Как улучшится боровская модель, если учесть законы теории относительности? По Эйнштейну — чем больше скорость тела, тем заметней возрастает его масса. А электроны в атоме движутся по орбитам с громадными скоростями…»
На зоммерфельдовском семинаре Бору не надо было защищаться. Там раздумывали о завтрашнем дне его теории и молодые ассистенты мюнхенского профессора — Вальтер Коссель и Пауль Эвальд. И Павел Эпштейн, теоретик из России, почти год назад впервые рассказавший здесь об атоме Бора. (А теперь его уже подстерегал, как русского подданного, лагерь для «врагов Германии». Но таких вещей мюнхенские физики не предчувствовали, как и Бор.)
Впрочем, Арнольд Зоммерфельд был явно чем-то подавлен. Может быть, хоть он-то осознавал катастрофическую близость войны? Нет, тут дало знать о себе нечто иное. «Он находился в депрессии, — говорил Эвальд историкам, — его угнетало чувство, что ему еще не удалось достичь ничего стоящего…»
А не был ли в этом повинен Нильс Бор?
Дебай вспоминал одну знаменательную историю давних времен, когда Зоммерфельд до Мюнхена профессорствовал в Аахене. Дебай работал у него ассистентом… В дни пасхальных каникул 1906 года они колесили на велосипедах по Мозельской долине. Хозяин придорожного винного погребка уговаривал их стать оптовыми покупателями. Зоммерфельд отшутился записью в книге гостей:
«Как только я сумею объяснить формулу Бальмера, я приеду к Вам за вином».
Шло время, а маленький профессор из Аахена все но приезжал. Обманул? Или сам обманулся?.. Вот как далеко лежали истоки того восхищенного удивления, с каким встретил Зоммерфельд через семь лет — в прошлом году — квантовое построение Бора. Ехать за вином должен был бы датчанин… Не с этого ли и началось зоммерфельдовское самоуничижение, замеченное Эвальдом? Вслед за восхищением наступила реакция: «А почему же я не сумел достичь этого раньше?» Он сразу решил искупить свою неудачу растолкованием эффекта Зеемана на базе теории Бора. Но прошла осень, и зима прошла, и весна, и новое лето уже было в разгаре, а подступиться к этой частной проблеме он тоже еще не сумел. И все мизерней представлялось ему то, что он успел создать в теоретической физике к своим сорока шести годам…
Вполне правдоподобный психологический казус.
Конечно, Бор ничего этого не подозревал.
…В счастливом умонастроении — прекрасное лето на дорогах чужой страны, бесконечные разговоры с веселым Харальдом и молчаливые беседы с Маргарет на страничках дорожных писем — «невозможно описать, как это удивительно и красиво, когда туманы в горах вдруг начинают стремительно уноситься вниз с высоких вершин, сперва совсем неприметными облачками, чтобы потом поглотить всю долину», в счастливом умонастроении — молодость, реки, птицы, люди и города — услышал он где-то в глубине Германии новость, разом изменившую все: 28 июля Австро-Венгрия объявила войну Сербии, и артиллерия уже вела огонь по Белграду!
Покатился обвал истории.
В гастхаузах и бирхалле, на улицах и вокзалах люди не говорили больше ни о чем другом.
Через два дня — 30-го — всеобщая мобилизация в России.
Еще через день — 31-го — германский ультиматум Петербургу с заранее известным ответом: молчанием.
И 1 августа — чернейший туман, поглотивший всю долину: война империй — МИРОВАЯ ВОЙНА. («Ах, да не глупите… Неужели вы в самом деле думаете, что вот эти люди… собираются на поле брани, чтобы стрелять в других людей, таких же, как они?»)
Не мешкая, братья Бор повернули на север. Они успели пересечь границу в последний момент — прежде, чем она была закрыта на годы.