как об избавлении. И пораженно следили, одни — с надеждами, другие — со страхом, за революционными событиями на востоке Европы, ощущая нечто неохватное по своим последствиям в таком исходе войны…
А Бор — что думал он о происходящем?
Журналисты еще не осаждали его просьбами высказаться о политической злобе дня. (Он еще не удостоился той высшей степени популярности, когда человека настоятельно просят вслух поговорить о вещах, которыми он не занимается.) За годы войны он не стал разбираться лучше в подпочвенном ходе истории. Все так же взвешивал логические возможности и разумные решения, отдавая предпочтение самым логичным и самым разумным, ибо почитал их наиболее вероятными. Он относил себя к разряду людей «либерал майндид» — «мыслящих либерально» — отвлеченно гуманистически. И это была безусловная правда. Но принадлежность к этому разряду еще не давала — как мог он теперь сам убедиться, припоминая беззаботную поездку с Харальдом по Германии в канун войны, — не давала разуму исторической зоркости. Совсем не такие люди в национально и классово разобщенном мире влияли на течение истории. Абстрактно добрый пацифизм заглянуть поглубже и подальше, как и прежде, не помогал.
Бор доверчиво думал, что конец войны станет началом нескончаемого благополучия на земле. И когда в ноябре 18-го года войне действительно пришел конец, когда переполненные транзиты на морях и на суше возвращали солдат и беженцев в их родные края, и люди в Копенгагене целыми днями шатались по городу, не замечая предзимней стужи, и ошалело обнимали знакомых и незнакомых, и нескончаемо пили и пели во всех кабачках и ресторациях, и не смолкали на улицах даже при виде молчаливых женщин в черном — матросских вдов из припортовых кварталов, и студенты забыли ходить на лекции, празднуя открывшееся перед ними бессмертие, и мальчики в коротких штанишках перестали на время размахивать деревянными ружьями — через две недели после того, как в Компьенском лесу под Парижем генералы и политики заключили наконец перемирие, профессор Бор написал профессору Резерфорду превосходные и самые опрометчивые строки, какие ему доводилось препоручать бумаге:
Копенгаген, 24 ноября 1918
…Больше никогда не будет в Европе войны таких масштабов; все народы столь многое извлекли из этого ужасающего урока… Все либерально мыслящие люди в мире, надо думать, поняли непригодность принципов, на которых зиждилась до сих пор мировая политика.
А меж тем уже в ту пору было безошибочно понято: «Готовится новая бешеная война, и массы это сознают» (Ленин, 1920). Но то, что сознавали массы, профессор физики не сознавал!
В апреле 18-го года появился на свет второй маленький Бор: не андерсеновские аисты, а доверие к будущему принесли полуторагодовалому Кристиану Альфреду младшего брата, Ханса Хенрика. В мире тревог и неуверенности род Бора прочно утверждал себя на земле.
Если бы малыши умели уже слушать сказки Андерсена, самая недетская и самая датская из них — «Хольгер-Датчанин» — символически поведала бы им кое-что существенное об их отце:
«…Дед говорил о датских львах и сердцах, о силе и кротости, объясняя, что есть и другая сила, кроме той, что опирается на меч. При этом он указал на полку, где лежали старые книги…
— Вот он тоже умел наносить удары! — сказал дедушка. — …Тихо Браге тоже владел мечом, но употреблял его не затем, чтобы проливать кровь, а затем, чтобы прокладывать верную дорогу к звездам небесным!..»
А вся зоркость разума Бора-датчанина уходила на прокладывание верной дороги в глубины атомов земных. По-прежнему вся его сосредоточенность уходила на это. К теоретическим изысканиям теперь прибавились не гадательные, а реальные мысли-заботы о создании физического института в Копенгагене.
Но, по правде говоря, он еще не осмеливался произносить это громкое слово — «институт». Хоть бы удалось ему построить всего лишь «маленькую лабораторию», как написал он тогда Резерфорду, делясь с ним первыми радостями предприимчивого организатора. Он сообщал, что ее создание отныне гарантировано разрешением правительства.
«Это великолепный итог наших усилий, и все осуществляется, прежде всего, благодаря необычайному великодушию одного из моих здешних друзей, который сам внес и собрал по подписке среди своих приятелей большую сумму (в общей сложности 4500 фунтов стерлингов), чтобы помочь университету… Лаборатория будет расположена на краю прекрасного парка неподалеку от центра города, и мы сами переедем жить туда…»
Теперь, когда кончилась война, все выглядело легкодостижимым, и Бор, еще не начав строительства, уже приглашал Резерфорда вместе с Мэри на будущее торжественное открытие лаборатории. И с пылкостью еще не растраченного гостеприимства предлагал им апартаменты в своей пока не существующей квартире возле Феллед-парка. Он уже видел себя в роли главы крошечного, но независимого от университетских боссов физического сообщества на Блегдамсвей. Это будет его Манчестер — как у Резерфорда, его Кембридж — как у Томсона, его Мюнхен — как у Зоммерфельда. И одно только предвкушение этой близкой перемены делало его счастливым. И доставляло во сто крат больше удовлетворения, чем первые уже снизошедшие на него почести: избрание в 1916 году президентом Физического общества Дании, а в 1917-м — членом Датской академии. (Об этих новостях он Папе не сообщал: почести и дело жизни — вещи разные.)
А тем временем Резерфорд вынашивал планы укрепления своего изрядно пострадавшего от войны манчестерского содружества. И отправил Бору сразу после перемирия полное соблазнов послание. Их письма снова разминулись в пути. Рассказав об «исступленном ликовании минувшей недели» — первой недели мира! — Резерфорд продолжал:
«Вспомните наши разговоры о месте профессора математической физики в лаборатории… Вы знаете, как мы были бы рады видеть Вас снова здесь… Думаю, что мы вдвоем могли бы устроить в физике настоящий бум. А ну-ка обдумайте все это и дайте мне знать о Вашем решении как можно скорее…»
С шумным нетерпением сэр Эрнст осведомлялся каждый день, утром — в лаборатории, вечером — у Мэри, не пришел ли ответ из Копенгагена. Его нетерпение было тем понятней, что он в своем письме попытался соблазнить датчанина не только английскими фунтами и завидным профессорством:
«Я так хотел бы иметь Вас под рукой, чтобы подвергнуть обсуждению некоторые данные моих экспериментов по столкновению атомных ядер. Полагаю, я пришел к довольно сенсационным результатам. Но это тяжкий и долгий труд — раздобыться убедительным доказательством моих выводов».
Кто-кто, а уж он-то верно рисовал себе натуру копенгагенца!.. Много лет спустя, в четвертом интервью историкам, старый Бор выразился так по поводу одного эпизода из тех времен:
— ЭТО СУЛИЛО ГРОМАДНОЕ НАСЛАЖДЕНИЕ, ПОТОМУ ЧТО НАШЛОСЬ НЕЧТО, НЕ ПОДДАВАВШЕЕСЯ ОБЪЯСНЕНИЮ ОБЫЧНЫМ ПУТЕМ!
В эту-то точку и прицелился Резерфорд. Громадное наслаждение именно такого свойства пообещал он Бору. Речь шла об истолковании результатов радиоактивной бомбардировки атомов легких газов. На протяжении всего последнего года войны урывками занимался он этими опытами в обезлюдевшей Манчестерской лаборатории. И увидел: при бомбардировке азота рождались непонятные частицы — их пробег в веществе был длиннее (!), чем у самих бомбардирующих альфа-частиц. Возникло предположение, а не легкие ли это осколки азотных ядер?! Резерфорд предугадывал, что ему удалось искусственное расщепление атомного ядра. Если так, то он впервые в истории превратил одни атомы в другие! Перспектива такого истолкования его опытов была столь возвышающей, что захотелось тотчас приземлить ее. Жаргонное словечко о «буме в физике» как раз годилось для этого. Он уверен был: датчанин улыбнется и не устоит…