Титий, прикованный ко дну бездны. Здесь страдальцы, стоящие по горло в воде без возможности напиться, а там те, кто обречен носить воду решетом.
Тут какая-нибудь рыдающая сельская учительница могла поинтересоваться:
— А как же царство блаженных? Как же Элизиум? Лавровые рощи?
— За подобными утешениями, мадам, надо обращаться к иным холстам, которых у нас нет. Вот корчащийся пандемониум наслаждений, где все благородные и возвышенные цели забыты в низменном дурмане ощущений и похоти. Далее у нас давильный…
— Эй, приятель, а нельзя ли получше подсветить этот пандемониум наслаждений?
— Сейчас семейное представление, друг мой, приходите после десяти. Далее у нас давильный пресс для винограда. В нем сотнями давят проклятых, пока те не лопнут. Вот тут грязные, отвратительные дети неблагодарности, которые плюются ядом, даже когда их щипцами поднимают над огнем. Заметьте, леди и джентльмены, во всей этой ужасной панораме растения исключительно дикие и колючие, существа — зубастые и ядовитые, камни — кривые и никчемные, люди все больные, хилые, позаброшенные, и единственная их музыка — неописуемые адские стенания! Здесь все страдают от ужасных мук не одну минуту, не один день, не век, не два, не сто, даже не десять тысяч миллионов веков, а вечность, они никогда не узнают избавления! А теперь, пожалуйста, пройдите в эту дверь. Следующее представление в два тридцать, вознаграждение приветствуется.
Такова была та сторона холста, где находились профессор ван дер Аст и публика. Я никому не рассказывала, что находится с изнанки: пятна, заплаты, всякие фокусы, исполняемые при помощи освещения. Я тоже видела изображения, но мельком, как те, которые можно заметить летом в облаках и кронах деревьев. С моей стороны рисунки не были ужасными: человек, сражающийся с молниеотводом в бурю; огромный поющий сом, развлекающий песнями экипаж низко летящего воздушного шара; женщина в очках, катящая по дороге колесо; бальная зала, полная танцующих призраков; человек с железной рукой, который манил меня пальцем на шарнирах; фермер, который, остановившись на пороге, махал рукой, прощаясь со своим счастливым семейством, а потом, появившись вновь, махал уже в знак приветствия; чье-то сердитое лицо, выглядывающее из башмака; огромная женщина с усами, швыряющая какого-то мужчину из лодки в реку; улыбающийся человек, который спускался с Ниагарского водопада в бочке, а вокруг подпрыгивала на волнах сотня заговоренных бутылок, и в каждой лежало свернутое в трубочку послание к Марии Лаво; охотничий пес с пистолетом, грабящий поезд; одноглазый человек, живущий в крокодильей норе; нищий, исполняющий стриптиз для царицы Савской; горилла в канотье, которая сидит в шезлонге и смотрит на проплывающую мимо диораму Миссисипи; и еще тысяча иных чудес. Мои инфернальные регионы были куда интереснее, чем у профессора ван дер Аста, к тому же иногда они освещались и приходили в движение без всякого моего вмешательства.
В то время всеми своими познаниями о магии я была обязана Уэнделлу Фазевеллу — волшебнику Синих Гор, магу из Яндро-Маунтейна, штат Северная Каролина. Каждое лето он выступал у профессора ван дер Аста в течение трех недель. Мне никак не удавалось посмотреть его представление, потому что — любил напоминать профессор — нам платят за то, что выступаем мы, а не за то, что выступают перед нами. Но мне рассказывали, что в кульминационный момент Уэнделл Фазевелл ловил зубами пулю, прошедшую перед этим через хрустальный кувшин с лимонадом, и я верила, поскольку время от времени, когда под рукой не оказывалось никакой мелюзги, профессор просил меня вытереть со сцены лимонад и собрать острые осколки стекла.
Фокусы, которые я видела, волшебник Фазевелл исполнял по окончании рабочего времени, когда все обитатели музея спускались в цокольный этаж выпить, перекусить бутербродами с холодным мясом и снова выпить. Я пролезала через толпу вперед, к шаткому столику, и смотрела, как он достает из воздуха даму червей, как отправляет монетки шагать по костяшкам своих пальцев и как пускает доллар поплавать. «В точности как правительство», — всегда говорил Фазевелл — и мы всегда смеялись. Он показывал нам пятьдесят семь способов, которыми можно тасовать колоду карт, и семнадцать способов того, как вытащить туза наверх, когда он вам нужен — даже пять раз подряд. «Сделайте такое в игорном зале, — говорил он, — и получите пулю в лоб. Сделайте это в обществе хороших людей, вроде нас, и это будет лишь приятным развлечением, способом заставить Короткие Штанишки улыбнуться».
Короткие Штанишки — это обо мне. Фазевелл был единственным, кто называл меня так. Большой Фред, ведущий номера под названием «Что это?», как-то попробовал — и я расквасила ему нос.
Если вечер тянулся долго и Фазевелл выпивал лишку, он становился угрюмым и рассказывал про войну и про своего друга, какого-то человека старше его, имени Фазевелл никогда не называл.
— Двадцать шестой Северокаролинский собирался в Роли, и в первую ночь я не мог уснуть — вокруг совсем не было гор, чтобы поддержать меня, потому я уткнулся лицом в подушку и заплакал. И мне не было стыдно. Окружающие или смеялись, или велели замолкнуть, а этот человек сказал: «Парень, показать тебе фокус?» Какой же мальчишка не любит фокусы? И какой же мальчишка, увидев фокус, не захочет его повторить?
Вспоминая об этом, Фазевелл смотрел куда-то вдаль, а руки его продолжали совершать манипуляции, словно бы жили своей жизнью.
— В Нью-Берне он научил меня фокусам с четырьмя тузами и с монетой, проходящей сквозь платок. В Вилдернессе — сбору фигур по мастям и исчезновению монеты. В Спотсильвании — смене масти и чудесному восстановлению разорванной карты. Всю войну, каждый божий день, я отрабатывал три главных исчезновения, — При этих словах три монеты исчезали из руки Фазевелла, одна за другой, — Такова была наша война. Это помогало мне не думать о многом — и, быть может, ему тоже. У него был туберкулез — к концу войны уже в тяжелой форме. Последнее, чему он меня научил, — ловить пулю. Это было в форте у Аппоматокса, перед самой его смертью. Я забрал один из его башмаков. Все остальное сожгли. Когда его карманы вывернули, там лежали лишь монеты, карты да бумага, которую он тоже использовал в фокусах. Они больше не казались волшебными. Они выглядели как… как хлам. Магия ушла вместе с ним, кроме той небольшой части, что он оставил мне.
— А чему ты научился в Геттисберге? — спрашивал кто-нибудь.
Фазевелл отвечал:
— Тому, чему я научился в Геттисберге, я не стану учить никого. Но когда-нибудь, живой или мертвый, я предъявлю дьяволу счет за то, чему я научился в Геттисберге.
После этого он показывал фокусы с ножом, а я уходила наверх спать.
Мое переходное лето завершилось вместе с последним сеансом в субботу вечером. Я перематывала диораму к началу — и тут услышала, как профессор с кем-то разговаривает. С посетителем, что ли? Но голос был мне знаком, постепенно он становился громче.
— Баба ты — вот кто! Она все сделает нормально, увидишь!
Больше я ничего не поняла из-за вращающейся бобины, а останавливать ее я не хотела — боялась, что меня поймают за подслушиванием. Потом вдруг на моей стороне диорамы появились профессор и волшебник Фазевелл.
— Останови этот агрегат, Короткие Штанишки. Потом перемотаешь. А сейчас пойдем, поможешь мне.
Волшебник что-то держал в руках — нечто спутанное, блестевшее в свете лампы. Он сунул это что-то мне.
— Вот, держи. Представление должно было начаться еще пять минут назад.
— О чем вы?
Вещь в моих руках оказалась коротким платьем, расшитым блестками и перьями, к нему прилагались шляпа и туфли без задника, но на каблуках. Я посмотрела на Фазевелла — тот пил из фляжки — и на профессора — тот поглаживал свою серебристую бороду.
— Перл, пожалуйста, помоги мистеру Фазевеллу, будь хорошей девочкой. Беги переодеваться. Встретимся в театре, за кулисами.
Я поднесла наряд к свету — если это можно было назвать светом. И если это можно было назвать нарядом.
— Сьюки не ассистирует мистеру Фазевеллу на девятичасовом вечернем представлении, потому что она заболела.
— Вы хотите сказать — напилась в стельку! — взревел Фазевелл и поднял фляжку.