остальным, говорящим на народном языке. Таким образом, если известная риторическая фигура или украшение дозволены поэтам, дозволены они также тем, кто пишет стихи с рифмами. Мы видим, что поэты обращались с речью к предметам неодушевленным так, как если бы они обладали чувствами и разумом, и заставляли их говорить не только вещи истинные, но также измышленные; они же одаряли речью несуществующее в действительности и утверждали, что некоторые явления говорят так, как если бы они были субстанциями и людьми. Отсюда следует, что пишущий стихи с рифмами имеет право поступать подобным же образом, однако руководствуясь разумом так, чтобы впоследствии было возможно разъяснить смысл сказанного в прозе. Что поэты пользовались свободой, о которой мы упомянули, ясно из примеров Вергилия, сообщающего, что Юнона, богиня, враждебно относившаяся к троянцам, так говорит Эолу, владыке ветров, в первой песне «Энеиды»: «Aeole namque tibi», а этот повелитель так ей отвечает: «Tuus, о regina, quia optes explorare labor, mihi jussa capessere fas est». Тот же поэт заставляет говорить неодушевленный предмет, который обращается к существам одушевленным в третьей песне «Энеиды»: «Dardanidae duri». В поэме Лукана лицо одушевленное говорит предмету неодушевленному: «Multum, Roma, tamen debes civilibus armis». У Горация человек обращается со словами к своей же науке, как будто она является живым лицом. Манера эта присуща не только Горацию — он цитирует почти дословно доброго Гомера в следующем месте своей «Поэтики»: «Die mihi, Musa, virum…» Овидий заставляет Амора говорить так, как если бы он был живым лицом, в начале своей книги, названной «Средства от любви», а именно в следующем месте: «Bella mihi, video, bella parantur, ait». Пусть эти примеры рассеют недоумение тех, кто сомневается в правильности некоторых мест моей малой книги. Но чтобы невежественные люди не воспылали слишком большой отвагой, я утверждаю, что поэты так не говорят без основания и что равным образом и слагающие стихи с рифмами не должны говорить, не сознавая ясно, что они хотят выразить, ибо весьма стыдно было бы тому, который, облачая свои высказывания в одежды и украшая их цветами риторики, не мог бы, если бы его затем спросили, оголить свои слова так, чтобы они приобрели истинное значение. Я и первый друг мой, мы хорошо знаем тех, кто рифмует глупо и непродуманно.
XXVI.
Благороднейшая дама, о которой говорилось в предыдущих стихотворениях, снискала такое благоволение у всех, что, когда она проходила по улицам, люди бежали отовсюду, чтобы увидеть ее; и тогда чудесная радость переполняла мою грудь. Когда же она была близ кого-либо, столь куртуазным становилось сердце его, что он не смел ни поднять глаз, ни ответить на ее приветствие; об этом многие испытавшие это могли бы свидетельствовать тем, кто не поверил бы моим словам. Увенчанная смирением, облаченная в ризы скромности, она проходила, не показывая ни малейших знаков гордыни. Многие говорили, когда она проходила мимо: «Она не женщина, но один из прекраснейших небесных ангелов». А другие говорили: «Это чудо; да будет благословен Господь, творящий необычайное». Я говорю, что столь благородной, столь исполненной всех милостей она была, что на видевших ее нисходили блаженство и радость; все же передать эти чувства они были не в силах. Никто не мог созерцать ее без воздыхания; и ее добродетель имела еще более чудесные воздействия на всех. Размышляя об этом и стремясь продолжить ее хваления, я решился сложить стихи, в которых помог бы понять ее превосходные и чудесные появления, чтобы не только те, которые могут ее видеть при помощи телесного зрения, но также другие узнали о ней все то, что в состоянии выразить слова. Тогда я написал следующий сонет, начинающийся: «Приветствие владычицы благой…»
То, что рассказывается в этом сонете, столь понятно, что он не нуждается в разделении на части. Оставляя его, я скажу, что моя дама снискала такое благоволение людей, что они не только ее восхваляли и почитали, но благодаря ей были хвалимы и почитаемы всеми многие дамы. Видя это и стремясь сообщить об этом тем, кто не видел ее своими глазами, я начал складывать благовествующие слова и написал второй сонет, начинающийся: «Постигнет совершенное спасенье…»; он повествует о ней и о том, как ее добродетель проявлялась в других, что и станет ясно из его разделения.
Этот сонет содержит три части: в первой я говорю, в каком обществе моя дама казалась особенно чудесной; во второй я сообщаю о благотворном ее воздействии на пребывающих с ней; в третьей — о благостном ее проявлении в других. Вторая часть начинается так: «Пусть воздадут…»; третья: «Ты видишь добродетели явленье…» Последняя часть имеет три раздела: в первом я говорю о прямом ее воздействии на души дам; во втором — о косвенном, при посредстве других; в третьем я повествую о ее чудесном влиянии не только на дам, но и на всех людей, и не только на тех, кто находится поблизости от нее, и говорю о власти воспоминаний о ней. Второй раздел начинается так: «Ее смиренье…»; третий: «…и вспомнив то…»
XXVII.
Однажды я начал размышлять о том, что я сказал о моей даме в двух предыдущих сонетах. Видя в мыслях моих, что я ничего не сказал о том, как она воздействует на меня в настоящее время, я подумал, что речь моя не была в достаточной степени совершенной. Поэтому я решил сложить слова, в которых я выразил бы, в какой степени я расположен к восприятию ее влияния и как проявляется во мне ее добродетель. Полагая, что я не смогу поведать об этом в кратком сонете, я приступил к написанию канцоны, начинающейся: «О, столько лет…»
XXVIII.
«Quomodo sedet sola civitas plena populo! Facta est quasi vidua domina gentium…» Я только начинал эту канцону и успел закончить лишь вышеприведенную станцу, когда Владыка справедливости призвал благороднейшую даму разделить славу Его под знаменем благословенной королевы Девы Марии, Чье имя столь превозносилось в словах блаженной Беатриче. Не отрицая того, что следовало бы в настоящее время рассказать хотя бы немного о том, как она покинула нас, я не собираюсь говорить об этом здесь по трем причинам: во-первых, потому, что это не входит в мои намерения, что станет ясным, если мы обратимся к вступлению к этой малой книге; во-вторых, если бы даже я и решился сказать о происшедшем, язык мой не был бы в состоянии повествовать так, как надлежит; в-третьих, если бы даже отпали первые две причины, мне не приличествует говорить об этом, так как я стал бы превозносить самого себя, что особенно заслуживает порицания; поэтому я предоставляю эту тему другому комментатору. Так как число «девять» встречалось нередко в словах моих и раньше, уместно будет, как мне кажется, отметить, что в ее отбытии это число имело большое значение, и поэтому надлежит сказать и здесь то, что соответствует моему