Хозяйка готовила угощение – пироги и пиво в глиняных кружках.
– Поешь пирога, Пеппо! – крикнула она мне и вдруг поперхнулась, нечаянно взглянув на дверь.
Там, на пороге, скрестив руки, стоял кто-то высокий и чёрный. Я узнал незнакомца, встреченного на дороге. Кто его знает, когда он пришёл? Никто ведь не оглядывался на дверь.
Все замолчали. Высокий шагнул в комнату, оглядел всех жесткими, недобрыми глазами и вдруг вырвал из рук одной девушки Нинетту и злобно швырнул её в угол. Потом заговорил быстро-быстро, нагнув голову и выставив подбородок, заговорил противным, деревянным голосом, будто аист затрещал. Он показывал на ширмы и на кукол, зловеще потрясая пальцем. Злая судорога дергала его щеку.
Потом его рука метнулась к окну, где в лучах заката виднелась церковь, потом он вскинул обе руки кверху, будто кто-то дёрнул его за нитки, и заголосил, закатив глаза. Казалось, он призывает гром небесный ударить в нас сквозь бревенчатый потолок.
Женщины стали сморкаться в углы передников, одна заплакала. Мужчины хмурились, опустив головы, и я заметил, что они нарочно заслоняют наши ширмы своими широкими спинами. Это не ускользнуло от злых глаз.
Высокий раздвинул толпу своими длинными руками и шагнул к ширмам.
Он протянул руку и дёрнул полотнище. Материя с треском разорвалась. Он бросил ширмы на пол и стал топтать их ногами.
Я встрепенулся от оцепенения и, не помня себя, бросился к негодяю. Моя голова боднула тощий живот, высокий крякнул и, взмахнув руками, сел на пол. Кто-то схватил меня поперек тела и оттащил в угол. Все бросились поднимать высокого. Паскуале бился в руках у скрипача и орал благим матом. Высокий встал, поддерживаемый под бока, и молитвенно сложил руки. Он торжественно сказал что-то, указав на меня костлявым пальцем, – тогда все заревели, опустились на колени и завыли какую-то нудную песню.
Я брыкался, Паскуале кричал. Железные руки втолкнули нас в чулан и закрыли дверь на щеколду. Я колотил кулаками в дверь, но в кухне всё стихло.
– Смотри, вот они идут! – сказал Паскуале, выглядывая в маленькое окошечко. По дороге шёл высокий и говорил, а за ним, сняв шапки, уныло плелись наши зрители. Мне удалось просунуть нож в щель и поднять щеколду. Мы вышли на кухню. Я стал складывать кукол в мешок, а Паскуале, плача от обиды, сидел на полу над обломками наших ширм.
На крыльце послышались поспешные шаги. Прибежала заплаканная хозяйка. Вытирая глаза рукавом, она сказала нам, чтобы мы сейчас же уходили из деревни. Падре очень рассердился, что его прихожане в воскресенье так согрешили – смотрели бесовскую забаву.
Все, кто ходят по дорогам, пляшут или поют, или показывают представления, все эти люди – служители сатаны, сказал падре. Они отвлекают людей от молитвы. Они издеваются над священниками, а священники ведь божьи слуги. В воскресный день, когда надо думать о спасении души, грешно зубоскалить и смотреть на кривлянья скоморохов.
– Грех, большой грех, – говорила хозяйка, указывая на Нинетту. – Падре простил Пеппо за то, что Пеппо боднул его в живот, но если вы останетесь в доме, падре наложит на нас проклятие и запретит нам ходить в церковь.
Я только свистнул. Хозяйка плакала, не зная, будет ли это грехом, если она даст нам пирог на дорогу. Наконец её доброе сердце победило, и она дала нам поужинать. Мало того, она вынула из сундука полоску материи, чтобы мы могли починять ширмы.
Я взвалил на плечи обломки ширм, а Паскуале перекинул через плечо мешки с куклами. В деревне мы не встретили ни души, но из всех окошек, из щелей заборов выглядывали ребята, провожая нас глазами. Им запретили, верно, выходить на улицу, пока мы не уйдём. Мы сразу стали для всех как зачумлённые.
– И чего они слушаются своего падре? – злился я. – Ведь всем было весело, все были довольны, а он пришёл и всё испортил.
– А я лучше хочу быть в аду с тобой, с дядей Джузеппе и с Гоцци, чем в раю с этими… с этими долгополыми обезьянами. Нет, зачем он сломал наши ширмы? – У Паскуале задрожали губы, и он отвернулся.
Я запустил камнем в чёрную ворону, сидевшую на кусте, и она, глухо каркая, полетела прочь.
Нам надо было пройти семь миль, чтобы к ночи попасть в соседнюю деревушку.
Мы переходили из деревни в деревню и, кое-как починив ширмы, представляли на постоялых дворах. Почти всегда мы получали за это ужин и ночлег. Не раз сердце у меня сжималось, чуть, бывало, увижу вдалеке чёрную фигуру священника. Тогда мы поспешно складывали кукол и пускались наутек.
Иногда в дороге нас заставала вьюга. Прижавшись спиной к нависшей скале или к столетнему стволу пихты, мы дули себе на окоченевшие пальцы. Но вот мы пришли в Инсбрук, лежавший в котловине среди снежных гор, и обогрелись. Целую неделю мы представляли там на постоялом дворе и даже в зажиточных домах, куда нас звали потешить ребят.
Там мы смастерили себе новые ширмы. Там же Паскуале заговорил по-немецки. Он запоминал незнакомые слова лучше, чем я. Он и меня стал учить. Мы брели по горным дорогам, солнце едва пригревало, когда я стал повторять за Паскуале разные немецкие слова, и первое слово было «дас брод» – «хлеб», а второе – «дер поппеншпэлер» – «кукольник».
Теплело. Внизу под нами маленькие радуги перекидывали свои полосатые мостики над весенними ручьями, радуги горели по утрам на горных склонах. На чёрных прогалинах пробивалась трава. Птицы попискивали в ещё голых кустах. Пристав к партии каких-то людей с тюками на плечах, мы ночью перешли границу по горной тропинке. Перед нами открылись лесистые холмы Баварии. Между ними, извиваясь как змея, белела дорога.
КАРЕТА ЕПИСКОПА
– Пеппо, у тебя в мешке не осталось сухарика?
– Да ведь ты сам знаешь – вчера мы сгрызли последний.
– А далеко ещё до Альтдорфа? Очень хочется есть.